Рассказ чехова «студент»

Вид материалаРассказ
Подобный материал:
К ЖИЗНИ, ПОЛНОЙ ВЫСОКОГО СМЫСЛА

РАССКАЗ ЧЕХОВА «СТУДЕНТ»


Последние годы жизни А.П.Чехова оказались связаны с Крымом, Ялтой, на окраине которой писатель поселился в 1899 году. Здесь, в деревне Верхняя Аутка, был построен по его заказу дом, вскоре получивший название «Белая да­ча», здесь писатель собственноручно, на пустыре возле дома, высадил замеча­тельный сад. Это последнее ялтинское пятилетие Чехова, его писательский труд, общественная работа, встречи с М.Горь­ким, И.Буниным, Ф.Шаляпиным, С.Рах­маниновым и многими другими знаменитостями — наиболее известные страницы крымской биографии автора «Дамы с со­бачкой» и «Вишневого сада». Менее из­вестны предыдущие приезды Чехова в Крым: летом 1888 года в Феодосию, в июле 1889-го и марте 1894-го — в Ялту. Наиболее плодотворным в творческом отношении было посещение Ялты в 1894 году: в этот приезд был написан рассказ «Студент», по свидетельству близких — любимый рассказ самого Чехова.

Писатель тогда приехал на юг для от­дыха и лечения. Поначалу он предпола­гал остановиться в Гурзуфе — небольшом курортном поселке, где летом 1820 года в семействе генерала Раевского провел «счастливейшие минуты жизни» молодой Пушкин. Чехов ожидал таких же приятных впечатлений от воспетого поэтом «вол­шебного края»: «...поеду в Гурзуф и буду там дышать... ничего не делать и гулять»', — делился он своими планами. Тем более что накануне ему попалась статья ли­тератора В.Л.Кигна-Дедлова «Игрушеч­ная Италия», рекламирующая красоты южнобережья. Чехов писал автору перед поездкой: «Прочитал Вашу "Игрушечную Италию" и соблазнился. В начале марта уезжаю в Крым и проживу там, вероятно в Гурзуфе, около месяца. Утомился, не­множко кашляю, и хочется поскорее теп­ла и морского шума» (П., 5, 267).

Но планы осуществились не полно­стью. Приехав в Ялту 5 марта, Чехов ос­тановился в гостинице «Россия» и из-за холодной, слякотной погоды решил не перебираться в Гурзуф: условия жизни и лечения, в сравнении с ялтинскими, там были хуже. В 39-м номере гостиницы «Россия» он прожил ровно месяц, до 5 апреля, после чего, по его словам, «бе­жал восвояси», не дождавшись солнца, в свое подмосковное имение Мелихово.

Впрочем, в самые первые дни погода успела порадовать его. В Подмосковье еще лежал снег, а Ялта встретила зеле­нью и теплом: «Здесь настоящая весна. Кругом зелено, и поют птицы. Днем хожу в летнем пальто...» (П., 5, 275). Впервые Чехов увидел крымскую весну, за не­сколько лет до этого вскружившую голо­ву его другу, художнику Левитану. Но, привязанный душой к природе средне­русской полосы, он отдал предпочтение менее ярким северным краскам: «...се­верная весна лучше здешней... У нас природа грустнее, лиричнее, левитанистее...» (П., 5, 281-282).

А вскоре и в теплом приморском го­роде погода испортилась. По письмам Чехова можно судить, что март в 1894 го­ду выдался на редкость сырым, пасмур­ным. Как ни курьезно, но именно неожи­данной мартовской сырости мы в какой-то мере обязаны тем, что в тот приезд был написан один из лучших рассказов

Чехова. Поначалу предполагавший много гулять и отдыхать, писатель был вынуж­ден редко покидать свой гостиничный но­мер. Он начал работать над рассказом, названным в первой редакции «Вече­ром», а позднее получившим название «Студент».

О чем писалось ему в те дни в непри­вычно зеленом городе? О знаменитой ялтинской набережной, о живописных ок­рестностях или, в конце концов, о курорт­ных нравах, как это будет позднее в «Да­ме с собачкой»? Ничего подобного не найти в его первом ялтинском произве­дении. Перед его глазами вставала кар­тина пустынной и нищей русской дерев­ни, утонувшей в вечерней мгле, пронзен­ной холодным ветром. Именно такую деревню увидел его молодой герой, сту­дент, сын дьячка Иван Великопольский.

«Студент» — один из самых коротких, но и наиболее совершенных по форме рассказов Чехова. Сюжет его прост и четок. Иван Великопольский, студент ду­ховной академии, вечером в страстную пятницу держит путь домой. Сгустившие­ся сумерки, внезапно вернувшийся зим­ний холод, чувство мучительного голода, воспоминания об убогой родительской избе — все это вызывает в нем ощуще­ние безнадежности: «Точно такой же ве­тер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре... точно такая же лютая бедность, голод; такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета, — все эти ужасы были, есть и бу­дут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше» (8, 306).

По дороге студент встречает двух вдов, мать и дочь, хлопочущих у костра, греется рядом с ними и рассказывает им евангельскую историю: в такую же холод­ную, страшную ночь вели на суд к перво­священнику Иисуса, а апостол Петр, лю­бивший его, ждал во дворе и вот так же грелся у костра. Потом он предал своего учителя, трижды в страхе отрекся от не­го, а очнувшись, пошел со двора и горь­ко-горько заплакал.

Слушая этот рассказ, одна из кресть­янских женщин тоже заплакала, а у дру­гой на лице появилось выражение силь­ной сдерживаемой боли.

Потом, продолжая свой путь в потем­ках и под знобящим ветром, студент уже думал о том, что событие, происходив­шее 19 веков назад, имеет отношение к настоящему: к этим женщинам, к этой пу­стынной деревне, к нему самому, ко всем людям. «Прошлое, — думал он, — связа­но с настоящим непрерывною цепью со­бытий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до од­ного конца, как дрогнул другой». А зна­чит, не только ужасы жизни, как только

что думалось ему, но и «правда и красо­та, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и,

по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на зем­ле; и чувство молодости, здоровья, силы, — ему было только 22 года, — и невыра­зимо сладкое ожидание счастья, неведо­мого, таинственного счастья овладели им мало-помалу, и жизнь казалась ему вос­хитительной, чудесной и полной высоко­го смысла» (8, 309).

Рассказ был окончен, видимо, к 27 марта, потому что именно в этот день Че­хов, прервавший на 9 дней (срок для не­го большой) свою переписку, пишет и от­сылает близким сразу пять писем. Вско­ре покинув Ялту, уже 15 апреля он увидел свой рассказ напечатанным в московской газете «Русские ведомости».

Среди пяти чеховских писем, напи­санных в один день вслед явно подошед­шей к концу работе, одно вызывает осо­бое внимание. В нем писатель признавал­ся в том влиянии, какое имело на него в недавние годы философское учение Льва Толстого. «Толстовская философия, — пи­сал он, — сильно трогала меня, владела мною лет 6—7... Теперь же во мне что-то протестует... Толстой уже уплыл, его в ду­ше моей нет, и он вышел из меня, сказав: се оставляю дом ваш пуст» (П., 5, 283— 284). Мысль о Толстом, обращение к нему не так неожиданны, как может показаться с первого взгляда: «Студент» достаточно определенно ассоциируется с одним из­вестнейшим отрывком из эпопеи «Война и мир», тем эпизодом из третьей части второго тома (гл. 1—3), где происходят две знаменательные встречи Андрея Бол­конского со старым дубом.

«Войну и мир» Чехов перечитывал осенью 1891 года, как бы заново для се­бя открывая роман: «Каждую ночь просы­паюсь и читаю "Войну и мир". Читаешь с таким любопытством и с таким наивным удивлением, как будто раньше не читал. Замечательно хорошо» (П., 4, 291). Один из наиболее важных сюжетных моментов романа мог особо запомниться и затем преломиться в чеховском художественном сознании. Отдаленность в два с по­ловиной года смущать не должна: Чехов, как правило, не писал по свежим впечат­лениям, будь они жизненными или лите­ратурными, ожидал, пока они отстоятся, и вынашивать замыслы мог по нескольку лет.

С героем Толстого в интересующем нас отрывке мы встречаемся в тот мо­мент, когда он, пережив ряд тяжелых жизненных впечатлений, утверждается в мысли «о ничтожности жизни, которой никто не мог понять значения»2, делает для себя «безнадежное заключение», что ждать от судьбы ему более нечего. Сим­воличной становится для него встреча с уродливым дубом с обломанными сука­ми, стоявшим среди распускающихся берез и как будто говорившим: «нет ни весны, ни солнца, ни счастья». «Да, он прав, тысячу раз прав этот дуб, — думал князь Андрей, — пускай другие, молодые, вновь поддаются на этот обман, а мы знаем жизнь, — наша жизнь кончена» (5, 172-173).

Попав в имение графа Ростова, князь Андрей встречает Наташу и в чудесную лунную ночь нечаянно слышит ее мечты у открытого окна. Невольно подслушанный разговор, открывший ему молодость, прелесть и чистоту человеческой души, и эта ночь, какой «никогда, никогда не бы­вало», поднимают в его душе «неожидан­ную путаницу молодых мыслей и надежд» (5, 175—176). А на другой день, возвра­щаясь домой, он вновь встречается с этим же дубом, но уже преображенным, зазеленевшим молодой листвой. И «чув­ство радости и обновления» овладевает князем Андреем, и в его сознании возни­кает такая же непрерывная цепь собы­тий, соединяющая прошлое с настоящим, какая представится и Ивану Великопольскому:

«Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое укоризненное лицо жены, и Пьер на па-

роме, и девочка, взволнованная красо­тою ночи, и эта ночь, и луна...

"Нет, жизнь не кончена в тридцать один год", — вдруг окончательно, беспе­ременно решил князь Андрей» (5, 176— 177).

Эпизод с дубом вошел в идейно-ху­дожественную ткань романа-эпопеи как вставная новелла об обретении толстов­ским героем утраченного смысла жизни, о возвращении его к чувству молодости, надеждам на счастье и вере в собствен­ные силы. Он воспринимается как прооб­раз новеллы об обретении студентом Иваном Великопольским того, что будет определено Чеховым как «главное в че­ловеческой жизни». В душе толстовского героя переворот был совершен «красо­той и любовью, которые изменили всю его жизнь», в душе чеховского — «прав­дой и красотой» неизменных на протяже­нии многих веков человеческих чувств, ставших доступными юноше, только сто­ящему на пороге жизни. Но прикоснове­ние к «главному» — правде, красоте и любви — подарило и князю Андрею, и че­ховскому студенту, людям с таким несо­поставимым жизненным опытом, совер­шенно сходные чувства: силу, молодость, веру в возможность счастья. Сравним:

«Война и мир»: «...так много в себе чувствую силы и молодости... надо ве­рить в возможность счастия, чтобы быть счастливым, и я теперь верю в него» (5, 236; курсив мой. —А.Г.).

«Студент»: «...и чувство молодости, здоровья, силы... и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинст­венного счастья овладевали им мало-по­малу...» (8, 309; курсив мой. —А.Г.).

Нетрудно заметить, что и структура чеховского «Студента» в точности следу­ет основным моментам толстовского эпизода: поначалу — круг безнадежных мыслей героев; затем — непредвиденная встреча, разрывающая его и дающая иное направление мыслям; возникает но­вое ощущение непрерывности, вечности лучших человеческих побуждений, а в итоге — вечности жизненной правды и красоты; наконец, утверждается чувство обновления и просветления в душах ге­роев, причем в обоих случаях оно сопро­вождается обновлением и просветлени­ем самой природы: в романе появляется блеск солнца и молодой листвы, в рас­сказе средь вечерней тьмы неожиданно открывается взгляду яркая полоса зари. Не случайно Чехов, как свидетельствовал его брат Иван Павлович, считал рассказ «Студент» «наиболее отделанным» (8, 507) из всех своих произведений: четкая, стройная форма рассказа имела свое предшествие у его великого учителя и современника.

Идейно-композиционные переклички между «Студентом» и эпизодом романа «Война и мир» свидетельствуют, что к се­редине 1890-х годов Чехов отказался именно от «морали» Толстого (о чем и писал 27 марта близкому в те годы кор­респонденту и собеседнику А.С.Сувори­ну), а не от всего «толстовского». К сло­ву сказать, художественное воздействие знаменитой эпопеи и, в частности, ее об­разные аналогии обнаруживаются в че­ховском творчестве вплоть до самых по­следних лет, причем даже в произведе­нии, относящемся к иному литературно­му роду — комедии «Вишневый сад»3. Что касается первого ялтинского рассказа, то он был признан и обласкан самим авто­ром, что можно сказать далеко не о каж­дом чеховском сочинении. По воспоми­наниям И.А.Бунина, возражая критикам, неоднократно обвинявшим Чехова в «бе­зыдейности» и «пессимизме», писатель обычно выдвигал следующий довод: «Ка­кой я "пессимист"? Ведь из моих вещей самый любимый мой рассказ — "Сту­дент"»4. Позднее на той же крымской зе­мле, где родилась эта вещь, Чехов не раз будет встречаться с Толстым, а незадол­го до этого, в январе 1900 года, напишет 0 нем из Ялты: «...я ни одного человека но люблю так, как его...» (П., 9, 29). Так

через несколько лет соединились в од­ной ассоциации самый любимый рассказ Чехова и чувство любви его к писателю, чье творчество в известной мере предоп­ределило появление первого ялтинского шедевра Чехова.

Вписавшись в классическую тради­цию XIX века, «Студент», в свою очередь, составил литературную традицию для но­вого, XX века. Через много десятилетий он откликнулся на страницах писателя, для которого была безусловно важна как русская классическая традиция в целом, так и ее чеховская струя, — у К.Г.Пау­стовского. Причем в новой истории пере­плелись многие окололитературные мо­тивы, отличавшие историю предыдущую: крымские и, конкретно, ялтинские впе­чатления автора, Чехов и его дом в Аутке, чувство горячей любви и симпатии к своему литературному предшественни­ку...

Осенью 1958 года Паустовский за­кончил работу над повестью «Время больших ожиданий». Это одна из его «по­вестей о жизни», охватывающая период с февраля 1920-го по январь 1922 года. Последняя глава под названием «В глу­бине ночи» есть не что иное, как перело­жение мотивов «Студента» применитель­но к новому герою и ситуации XX века. Такие ассоциации представляются тем более достоверными, что Паустовский в этой главе написал о Чехове, точнее — о своем пути к его ялтинскому дому, пока­зав, как никто ни до, ни после него, при­ближение к дому Чехова как движение собственной судьбы, дорогу между смер­тью и жизнью. Январской ночью 1922 го­да он сошел с борта парохода, прибыв­шего в Ялту, и вышел в город — пустой, выметенный ветрами, окоченевший от стужи и ожидания беды. В описании чувств автобиографического героя пов­торяются все физические ощущения че­ховского студента: чувство голода, чувст­во холода, восприятие быстро надвигаю­щейся темноты, мысли о полной нищете, постигшей людей, об ужасах жизни пос­левоенного лихолетья. В насторожив­шемся мраке города на первом же пере­крестке могли остановить и раздеть, а то и убить бандиты. Но героя ведет пред­чувствие встречи, и в конце концов «на­пряженный, как по канату, путь через зловещий город» приводит его к дому Чехова. «Я не понимал, да и сейчас не понимаю, почему я пришел на Аутку, именно к этому дому. Я не понимал это­го, но мне уже, конечно, казалось, что я шел к нему сознательно, что я искал его, что у меня было какое-то важное дело на душе и оно-то и привело меня сюда»5.

В сознании повествователя возникает уже знакомая нам цепь, связывающая прошлое с настоящим, разных людей, разные времена и события: «Я вдруг по­чувствовал глубокую горечь и боль всех утрат, настигавших меня в жизни. Я поду­мал о маме и Гале, о двойной, где-то да­леко горящей и не заслуженной мною любви, о покойной Леле, о внимательном и утомленном взгляде Чехова сквозь пенсне. Тогда я прижался лицом к камен­ной ограде и, стараясь изо всех сил сдержаться, все же заплакал.

Мне хотелось, чтобы калитка скрип­нула, открылась, вышел бы Чехов и спро­сил, что со мной».

Представим себе картину, описанную Паустовским: темнота, сдержанные ры­дания и совсем рядом, за калиткой, тем­ный, густой и тихий сад: «чувствовался внизу густой сад, хотя он и не шумел». Сравним, как чеховский студент расска­зывал слушавшим его женщинам: «Вооб­ражаю: тихий-тихий, темный-темный сад, и в тишине едва слышатся глухие рыда­ния...» (8, 308).

Встреча с «домом Антона Павловича» приносит голодному, утомленному, изму­ченному человеку новое чувство: распря­мляется «долго сжатое в глубине созна­ния и невысказанное ощущение своей сыновности перед Россией, перед Чехо­вым». «Оно согрело мне сердце и вытерло слезы усталости и одиночества, — пи­шет герой автобиографической повести Паустовского. — И внезапное чувство близкого и непременного счастья охвати­ло меня»5.

Как и в рассказе Чехова, перемена в настроении героя сопровождается не­ожиданным просветлением темноты: подняв голову, герой Паустовского вдруг замечает «магический и неподвижный свет», идущий с вершин гор от выпавше­го за ночь снега. Глава с названием «В глубине ночи», где на протяжении четы­рех страниц более двадцати раз повторя­ются слова «мрак», «тьма», «темнота», за­вершается описанием «чистейшего снеж­ного света, похожего на отдаленное сия­ние прекрасной страны». Этот свет как будто подтверждает неизбежность «сча­стливых неожиданностей и перемен», «близкого и непременного счастья».

Невозможно освободиться от впечат­ления, что Паустовский точно следовал здесь известному чеховскому завету: по­вествователь должен уметь думать в тоне своих героев и чувствовать в их духе. В повести «Время больших ожиданий» встреча с чеховским домом описана именно в тоне и духе «Студента», как бы внутренне сориентирована на бесконеч­но любимый образец.

Литературным героям, Андрею Бол­конскому и Ивану Великопольскому, по воле их авторов открылась причастность их личной жизни ко всему, что происхо­дило в мире в прошлом и происходит в настоящем. Реальному человеку, боль­шому художнику К.Г.Паустовскому, ощу­щение подобной причастности всегда да­вали Чехов и его ялтинский дом. «Ялта для меня существует только потому, что в ней есть дом Антона Павловича Чехо­ва...» — написал он в 1937 году в книге отзывов почетных посетителей этого до­ма, ставшего мемориальным музеем. Со­храняя убеждение в том, что духовные ценности непрерывны, он и через полве­ка после ухода из жизни Чехова стремился разглядеть «чеховское» в облике его сестры, Марии Павловны, ставшей хра­нительницей дома в Аутке, потому что не мог поверить и вообразить, что звенья единой цепи, связующей прошлое, с на­стоящим, могут прерваться и исчезнуть из жизни. Пережив еще одно военное ли­холетье, не раз еще бывая у М.П.Чехо­вой, Паустовский в июле 1949 года оста­вил ей новую запись в книге отзывов о музее: «Есть четыре места в России, ко­торые полны огромной лирической силы и связаны с подлинной народной любо-

вью—дом Чехова в Ялте, дом Толстого в Ясной Поляне, могила Пушкина в Святых горах и могила Лермонтова в Тарханах. В этих местах — наше сердце, наши наде­жды; в них как бы сосредоточена вся прелесть жизни».

Вдумаемся в перечень этих славных отечественных имен, дорогих близких и дальних мест... Все они — тоже звенья той самой единой непрерывной цепи, ка­кая однажды привиделась герою первого ялтинского рассказа Чехова, написанного холодным мартом 1894 года.