Николай Федоров и Фридрих Ницше

Курсовой проект - Философия

Другие курсовые по предмету Философия

тор книги хотел бы отождествиться с роскошно-жестокой работой Первохудожника и с таким же творчеством Природы, которые в его сознании неосознанно сливаются.) Именно здесь прозвучало капитальное: "только как эстетический феномен бытие и мир оправданы в вечности", как оправданы и мы, "образы и художественные проекции" Творца: "в этом значении художественных произведений лежит наше высшее достоинство" (1, 75). Тот самый "circulos vitiosus-Deus?!" - как допытывался смысла вечного возвращения Ницше, расшифровывался Федоровым так: "...божественный заколдованный круг или попросту - несовершеннолетие, которое именно и состоит в творении и повторении подобий, игр, игрушек и забав! Бог здесь (то есть слепая стихийная сила) - автор пьесы и режиссер миллионы раз повторяемой драмы; люди же - ее марионетки!.. Из области эстетики для несовершеннолетних Ницше никогда не выходил..." (II, 147). Недаром так близок автору "Происхождения трагедии" источный образ бытия как арены игры вселенских зиждительных и разрушительных сил Гераклита темного, у кого, по словам Ницше, "мирообразующая сила сравнивается с ребенком, который, играя, расставляет шашки, насыпает кучки песку и снова рассыпает их" (1,154-155).

Ницшевская "эстетика для несовершеннолетних" выразительно проявляется и в той художественной утопии, какой предстает в его распаленных мечтаниях настоящая жизнь и настоящий человек будущего, кого он страстно призывает в скорейшее бытие. Эта утопия выражает себя неистово романтическим распаленным тоном, стилем гигантских контрастов, антитез, гипербол, возвышенного трагизма: "Ибо я прихожу с высот, которых не достигала ни одна птица, (...) я знаю бездны, куда не ступала ни одна нога" ("Ессе homo", 2, 745).

Такой "гипноз детски-художественной фантазии" (II, 149), безбрежный разлив юношеского красноречиво-мутного романтизма казался Федорову вовсе "невыносимой болтовней". Но там, где Ницше был на своей литературной высоте, вырабатывая уникальный философский стиль спонтанного самовыражения, отдаваясь языковому экспериментированию, игре словами и реминисценциями, поэтическими образами, символическими фигурами, он являл собой, конечно, не просто "сверхфилолога", по выражению Вл. Соловьева, но ярчайшего экзистенциального писателя. Оба учителя жизни, пусть радикально отличные друг от друга, и Ницше, и Федоров любят варьировать свои излюбленные идеи, внушая их в умы и сердца. Как и Ницше, Федоров отказывается от рационально-отвлеченных схем и понятий, но... и тут вся разница, заменяет их не многослойными символами и поэтическими внушениями, как немецкий мыслитель, а проектами, т.е. идеями, как бы изготовившимися к практической реализации. Перед лицом реальной трагедии смертного бытия Федоров выходит к вселенскому делу ее преодоления. В противоречивом потоке своей философской самотерапии, самовыражения, учительного пророчества Ницше высказывает и вещи, опасно аукнувшиеся в нашем столетии страшных тоталитарных экспериментов:

"Та новая партия жизни, которая возьмет в свои руки величайшую из всех задач, более высокое воспитание человечества, и в том числе беспощадное уничтожение всего вырождающегося и паразитического, сделает возможным на земле переизбыток жизни, из которого должно снова вырасти дионисическое состояние: Я обещаю трагический век..." ("Ессе homo", 2, 731). Увы, "переизбытка жизни" не вышло ни в грядущем веке, на который так уповал мыслитель, ни в судьбе самого Ницше, зато трагедии и там, и здесь выпало действительно, "с переизбытком".

И личная, жалкая трагедия Ницше стала как бы разоблачительной матрицей человекобожеского дерзания, грозным предостережением ему. Как по-своему гениальны реальные контрасты экстатически-словесных оргиазмов, мегаломанических воспарений, раскаленной до предельного дрожания лампочки мозга мятежного мыслителя ("Какой-нибудь Гете, какой-нибудь Шекспир не могли бы дышать в этой атмосфере чудовищной страсти и высоты..." - "Ессе hmo", 2, 749), творящего свой вызов Творцу и миру, с тут же фиксируемой бренной реальностью крайнего нервного, физического истощения и болезни: "Потом я лежал несколько недель больной в Генуе", нестерпимые желудочные рези, головные боли, обмороки, рвота, "дорого искупается - быть бессмертным: за это умираешь не раз живьем" (Там же, 747, 748). Эта экзистенциальная искренность искупает в Ницше все же многое: ведь не мог он не понимать, насколько подрывает она его учение. Представьте, насколько было бы оно соблазнительнее и эффективнее без этих признаний, явивших действительную личную судьбу самого мыслителя, его уже отмеченные экзистенциальные качели: вверх, в воображаемое "великое здоровье", великолепную жестокость и избыток романтической жизни флибустьеров духа, "аргонавтов идеала" и вниз - в раскалывающийся череп, в рвоту, в бессилие, в отвращение ко всему и, очевидно, прежде всего к самому себе, и наконец стоп в самом низу (что он не мог уже зафиксировать никак) -финальный идиотизм.

Федоров пытался раскрыть ущербность учения Ницше, когда уже и одиннадцатилетний идиотизм миновал и немецкий "черный пророк", подобно всем людям, как он над ними ни превозносился, прошел через последнюю, "высшую меру наказания" -смерть. Его полемический диалог с покойным философом многое просветил в Ницше, от многого предостерег его поклонников, кое-что восценил и еще большее, как всегда, подверг проективной коррекции в духе активного христианства, так выстроив оппозицию