Вальтер Беньямин. Берлинская хроника.

Статья - Культура и искусство

Другие статьи по предмету Культура и искусство

?ь и на шкафах в классах — но до чего значительней она смотрелась на шкафах точно такой же формы вдоль стен учительской! С первого по третий класс она соседствовала со множеством шинелек и фуражек на вешалке и оттого не обращала на себя внимание, однако в старших классах напоминала о выпускном дипломе, которым вскоре должны были увенчаться старания учеников. В то же время смысл и разум проносились тут над ней лишь тенью, а сама она сливалась с чудовищными серо-зелеными украшениями на стенах актового зала и с абсурдными шишками и завитками кованого парапета, оставаясь убежищем моих минут ужаса и страшных снов. И если что-то могло с этой планкой сравниться, так это звонок, пронзительно объявлявший начало и конец уроков и перемен. Тон и продолжительность этого сигнала никогда не менялись. Но как же по-разному он звучал в начале первого и в конце последнего урока! Описать разницу было бы все равно что снять с семи школьных лет пелену, которая с каждым днем становилась все гуще. Когда он звенел зимой, еще часто горели лампы, но свет их был неуютен и укрывал тебя не больше лампы дантиста, которой тот светит в рот, собираясь сверлить зубы. Между двумя звонками лежала перемена; второй из них гнал топот, шум и гам по узким лестницам, когда масса школьников, протиснувшись сквозь всего две двери, устремлялась вверх по этажам. Эти лестницы я всегда ненавидел — ненавидел их, когда был вынужден подниматься по ним в этом стаде, в лесу ног и башмаков, беззащитный перед скверными запахами тел, плотно стискивающих мое; ненавидел их не меньше, когда, опаздывая, семенил по ним в одиночестве до самого верха, перебегал вымершие коридоры и, задыхаясь, входил в класс. Если это происходило до того, как рука учителя ложилась на дверную ручку, даже будь он совсем рядом, ты проходил внутрь совершенно незамеченным. Но горе тебе, если дверь уже закрыта! Как бы широко ни распахнуты были соседние двери, сколь долго бы ни захлопывались еще двери наверху и внизу, возвещая начало урока, как бы невинно ни скользили по тебе глаза проходящих учителей других классов, — наказания за дверью было никак не избежать, когда мы, собравшись с духом, ее открывали.

Уж не шей ты, матушка, красный сарафан, По лесам и по долам снова темень спустится; снова мир уснет, Я добрый доктор Айзенбарт, труля-ля, труля-ля, лечить людей всегда я рад, тру-ля-ля, труля-ля, Пейте сладкое вино, прощаться нам пора давно — эти и многие другие песни из сборника Эрка, который покоился на нотной подставке двумя томами в зелено-золотом переплете, играла мне мать. Я не подпевал, но слушал с удовольстви-

203

ем. Эти мелодии были такой же частью квартиры, как позвякивание корзинки с ключами, когда мать нетерпеливо ее перерывала в поисках кошелька или записной книжки, лежавших в самом низу; как глухой хлопок, с которым спичка зажигала газовую лампу, висевшую над обеденным столом; как скрип подъемника, доставлявшего еду и посуду из кухни; как шорох, производимый отцом, когда, возвращаясь домой в полдень, он отпирал дверь и опускал трость в стойку для зонтов.

На одной из улиц, по которым я бесконечно скитался, меня многими годами ранее застигло врасплох половое пробуждение в престранных обстоятельствах. Дело было в еврейский Новый год, и родители устроили мне посещение какого-то праздничного богослужения. Похоже, речь шла о службе в синагоге реформистской общины, ибо мать, в силу семейной традиции, испытывала к ней определенную симпатию. Отец, в силу своего воспитания, более склонялся к ортодоксальным обрядам, но должен был уступить. Этот мой визит в синагогу был поручен одному родственнику, за которым мне следовало зайти по дороге. И то ли я забыл его адрес, то ли заблудился, время шло, а я никак не приближался к цели. Само собой, идти в синагогу одному не было никакой возможности, поскольку я понятия не имел, где она находилась. Главной виновницей растерянности, забывчивости и замешательства была, несомненно, моя неприязнь к предстоящему мероприятию — как в родственном, так и в религиозном плане. И пока я так блуждал, мной внезапно овладела мысль: Слишком поздно, время давно прошло, не успеешь!. Но в то же самое время меня охватило чувство, что все это не имеет значения, что нужно отдаться естественному ходу вещей. Оба эти потока сознания необоримо слились в ощущении невероятного наслаждения, которое наполнило меня кощунственным безразличием к службе, и при этом так возвеличило улицу, будто уже тогда мне сообщалось об услугах, которые она впоследствии будет предоставлять моему пробудившемуся инстинкту.

Мы снимали летние квартиры сперва в Потсдаме, потом в Бабельсберге. Там мы жили снаружи — с точки зрения города, а с точки зрения лета — внутри: оно нам было норой, и сродни тому, как в темноте на ощупь отдирают мох от стен пещеры, я должен высвобождать воспоминания о нем из его душного, влажного сумрака. Есть особенно хорошо сохранившиеся воспоминания, которые шок изолировал от всех последующих, хоть их самих и не затронул. Они не стираемы позднейшими воспоминаниями и остаются отдельными, самодовлеющими. Первое всплывает при

204

мысли об этих летних днях: один вечер седьмого или восьмого года моей жизни. Наша горничная стоит у железной калитки, ведущей на неведомую аллею. Огромный сад, в заросших уголках которого я куролесил, уже для меня закрыт. Пора в постель. Возможно, я вдоволь наигрался в любимую и?/p>