Судьба и стихи Николая Гумилева

Сочинение - Литература

Другие сочинения по предмету Литература

?в", "юный маг" в "Романтических цветах", "странный паладин с душой, измученной нездешним" в "Жемчугах", "паломник" в "Чужом небе" и так далее и так далее вплоть до пассажира "Заблудившегося трамвая", что мчится "через Неву, через Нил и Сену" прямиком "в зоологический Сад планет"...

В критике, в литературоведении со времен Брюсова и Вяч. Иванова принято говорить об эпичности лирики Гумилева, о склонности поэта к объективированию лирического переживания, к театрализации, перекостюмированию даже того, что случилось с ним лично и лично его поразило. В истинности этих суждений нет оснований сомневаться. И все-таки я думаю, что особость Гумилева-поэта (и человека) вернее всего улавливают не термины эстетики, а метафора.

Он и это, пожалуй, решает дело единственный в своем роде "сновидец" и "снотворец" в русской поэзии XX века. Недаром же реальная жизнь так часто представляется ему дурным сном, а огонь поэзии высекается при столкновении "дневного" в "ночного" ликов бытия. И недаром самый обычный для Гумилева "жест" это жест перенесения себя (и читателей) в забытье, перемещения в пространстве и времени, перевоплощения в кого угодно.

Стоит только дать волю грезе -

И кажется в мире, как прежде, есть страны,

Куда не ступала людская нога,

Где в солнечных рощах живут великаны

И светят в прозрачной воде жемчуга.

. . . . . . . . . . .

И карлики с птицами спорят за гнезда,

И нежен у девушек профиль лица...

Как будто не все пересчитаны звезды,

Как будто наш мир не открыт до конца!

Стоит только дать волю грезе и начинается карнавальная смена то ли масок, то ли жребиев: "Я конквистадор в панцире железном...", "Однажды сидел я в порфире златой. Горел мой алмазный венец...", "...я забытый, покинутый бог, Созидающий, в груде развалин Старых храмов, грядущий чертог", "Я попугай с Антильских островов...", "Древний я отрыл храм из-под песка, Именем моим названа река, И в стране озер пять больших племен Слушались меня, чтили мой закон"...

Так в ранних, юношеских стихах Гумилева. Но та же воля к преображению и реальности, и самого себя, то же искушение "многомасочностью", как сказали бы литературоведы, лирического героя и в поздних творениях поэта. Разница лишь в том, что молодому Гумилеву эта череда перевоплощений, вживаний в незнакомый и часто экзотический душевный облик доставляла одно только, кажется, чистое наслаждение, лишь изредка, для "романтической интересности" декорируемое в цвета и тона "мировой скорби". Но то, что в юности виделось да в известной степени и было игрой, в зрелости стало основой истинно трагического мироощущения.

И трагизм этот, столь мощно покоряющий читателя последних книг Гумилева, вызван, думается, не только и не столько внутренней эволюцией поэта, сколько лавинным течением событий в обступавшей его действительности. Или, иными словами, за эволюцией грозно угадывается революция.

Гумилев и уже в этом его исключительность ни полусловом не откликнулся на революцию, гражданскую войну, пореволюционное переустройство жизни, ни полусловом не поддержал, не оспорил действия новой власти. У него нет стихов, ни озвученных "музыкой Революции" (хотя он активно работал в первых советских учреждениях культуры в Союзе Поэтов, в издательстве "Всемирная литература" и т. п.), как у Блока, Брюсова, Маяковского или Пастернака, ни навеянных романтикой Белого движения (хотя убежденным монархистом он оставался, кажется, до конца), как у Цветаевой, ни даже вызванных тщетной надеждой остановить братоубийство примиряющим Словом, как, допустим, у Волошина.

У Гумилева вообще нет политических стихов. Он уклонился от прямого диалога с современностью. Он отказался говорить на ее языке. Он так, во всяком случае, кажется на первый взгляд промолчал о том, что творилось со страной я народом в огненное пятилетие 19171921 годов. Но...

Действительность была такова, что и молчание осознавалось и истолковывалось (учениками, читателями и, конечно же, властью) как акт гражданского выбора, как недвусмысленная политическая позиция. У стремления быть всего лишь вежливым "с жизнью современною" одна цена в 1912 году, когда писались эти строки. И совсем иная в дни, одним представлявшиеся, концом всемирной истории, другим только ее началом. В "Слове", в "Памяти", в "Заблудившемся трамвае", в "Шестом чувстве", в "Звездном ужасе", - в других вершинных созданиях Гумилева с явственностью угадывалось то, что и было вложено, впрессовано в них поэтом, мужество неприятия, энергия сопротивления.

В этом смысле Гумилев и именно Гумилев, не написавший ни строки, которая могла бы быть названа "антисоветской", вернувшийся в Россию тогда, когда его единомышленники уже покидали ее, не участвовавший ни в Белом движении, ни в контрреволюционных заговорах был обречен. Его гибель, при всей ее кажущейся случайности и трагической нелепости*, глубоко закономерна.

По-другому я не мог уйти из жизни поэт, сам себе напророчивший:

И умру я не на постели,

При нотариусе и враче,

А в какое-нибудь дикой щели,

Утонувшей в густом плюще.

По-другому и не мог покинуть земную юдоль поэт, вознесший над нею "огненный столп" (как выразительно, как многозначно это название предсмертной книги Гумилева!), всем своим творчеством, всей своей жизнью доказавший собственную несовместимость с тем, какой стала и какой обещала стать жизнь в Советской