Сергей Ромашко \"Раздуть в прошлом искру надежды...\"

Статья - Культура и искусство

Другие статьи по предмету Культура и искусство

систом, каким мог быть, каким он себе представлял возможность марксизма. И тезисы О понятии истории вряд ли случайно напоминают Тезисы о Фейербахе Маркса — и по форме, и по критическому запалу. Беньямин видел в них, очевидно, такой же пролог к новому восприятию человеческой истории, тот же выход за пределы интерпретации в возможность изменять мир.

Было бы, однако, несправедливо обрывать истоки тезисов Беньямина на раннем социализме. Критический подход в Германии обладал гораздо более ранней историей, и Беньямин, писавший свою первую диссертацию о романтиках, прекрасно знал об их варианте критического взгляда на историю. Как литературный критик Беньямин также многим обязан романтическому наследию. Положение Фридриха Шлегеля о том, что историк — это обернувшийся назад пророк, подробно обсуждается в предварительных материалах к тезисам О понятии истории. И не удивительно, поскольку с этим положением органично связан не только пафос самих тезисов, но и вообще принцип исследовательской работы Беньямина, постоянно обращавшегося к прошлому не ради прошлого, а ради настоящего и будущего. Удивительно то, что афоризм Шлегеля в конце концов никак не вошел в окончательную редакцию тезисов. Тем не менее именно исторические размышления романтиков питали недоверие Беньямина к прогрессу, к мощи техники 17. Романтики открыли, что прогресс — всегда не только созидание, но и разрушение. В романтизме заключен один из источников восприятия Беньямином истории как драматического процесса, и данное тем же Шлегелем определение Великой французской революции: трагическая арабеска — как нельзя лучше перекликается с образами, на которых строятся тезисы О понятии истории.

Другим источником методики, контуры которой были прочерчены в тезисах, была морфология Гете 18. С Гете Беньямина роднило стремление отыскать некий первофеномен, вроде прарастения, позволяющий объяснить все многообразие ряда явлений, подобно тому как прарастение должно было объяснить многообразие мира растений, вернее — явить его реальное основание. Ведь первофеномен — это не идея, не абстракция, а реальность того же ряда, его можно увидеть, ощутить, познать непосредственно, на опыте (erfahren). Эту свою позицию Беньямин пытался разъяснить в Теоретико-эпистемологическом введении к Происхождению немецкой барочной драмы. Гораздо яснее метод проступил в исследованиях 30-х годов, когда выхваченные из жизни XIX века явления — пассажи, или фланер, или альбом с семейными фотографиями — становились такими первофеноменами, объясняющими всю эпоху, не потому что они для нее типичны (и здесь Беньямин находился в прямой оппозиции и к историческому позитивизму, и к художественному реализму), поскольку ни пассажи, ни фланера нельзя считать типичными явлениями, — а потому, что они для эпохи характерны. Метод Беньямина заключался в том, чтобы поймать ту точку, в которой, как в интеграле, сходятся все основные черты реальности, и понять всю действительность (или какой-либо из ее массивов) через эту точку, реальную и в то же время в познавательном аспекте, как и точка математическая, не имеющую измерения (эпоху через отдельное событие или биографию, жизнь через отдельный поступок, творчество через отдельное произведение). За этим уже почти магическим приемом (своего рода хитростью, как и понимал, в общем-то, диалектику Беньямин) проглядывает еще более отдаленная перспектива немецкой мысли — раннее Новое время, монадология Лейбница, ничуть не менее причудливый познавательный ход, чем натуралистические опыты Гете или философско-филологические парадоксы романтической иронии.

Этот хитрый ход причудливым образом связывает у Беньямина материализм и мистику. В самом деле, первофеномены, поисками которых был занят Беньямин, были абсолютно реальными вещами, и в то же время задача исследователя состояла в том, чтобы заставить их заговорить, найти резонирующую частоту, на которой реальность оживает, вступая в определенные отношения с тем, кто к ней обращается.

Беньямин и правда был историческим материалистом. Только он был историческим материалистом в том смысле, что для него ничто из однажды случившегося никогда не исчезало, даже если оно было чем-то отринутым историей и всеми забытым. Все однажды вошедшее в область существования из нее навсегда не уходило, оставаясь в ней на правах реальности — по крайней мере до скончания времен (произведение прошлого... не является завершенным — GS II, 477). По этой же причине для Беньямина не имело существенного значения, относится ли какое-то явление к великим или малым; больше того, для метода, которым он пользовался, оказывалось, что именно малое, незначительное — в общепринятой оценке — оказывается той критической точкой, в которой и есть смысл выпытывать действительность. Это как тупиковые ветви развития или драгоценные жилы, залегающие в самых неприметных местах. Отсюда любовь Беньямина к мелочам быта, к детским книгам и игрушкам, к тому, что солидные люди привыкли считать не стоящими внимания, вещами, о которых следует забывать, когда надобность в них отпадает.

Прообразом, первофеноменом нового отношения к истории была для Беньямина фигура коллекционера. В конце концов, и Гете на самом деле был не столько естествоиспытателем или историком искусства, сколько коллекционером, в чем нетрудно убедиться при посещении его дома в Веймаре. Коллекционером был и