Учебники
4.3. Пределы модерна в горизонте прогностического дискурса
Современная эпоха открывает перед нами два качественно разных, но сходящихся в горизонте нашей эпохи предела модерна. Один из них связан с экологическими пределами роста и общим обострением глобальных проблем, другой — с самоотрицанием модерна в постмодерне, прямо подрывающем устои цивилизации со всеми ее культурными, моральными и даже функционально-технократическими нормами. Первый из этих пределов можно назвать внешним, ибо в нем отражаются ограничения, накладываемые естественной средой, законы которой довлеют над человеком в силу его двойственной биосоциальной природы. Второй можно назвать внутренним, и природа его менее ясна.В самом деле: почему против модернизации бунтует нещадно эксплуатируемая и разрушаемая природа, нам интуитивно ясно и эти интуиции подкрепляет экологическая статистика; а вот почему модерн по какой-то странной логике, самоотрицая себя, соскальзывает в новое варварство, почему в нем начинают торжествовать худшие над лучшими, примитив над рафинированностью, эгоистический инстинкт над культурой и моралью — это еще остается загадкой.
Основываясь на привычных аргументах эпохи просвещения, нам нетрудно понять, почему передовые наукоемкие отрасли способны вытеснять устаревшие или почему представители новых профессий занимают доминирующие позиции в обществе, почему, наконец, инвестиции в человеческий капитал — в образование, здравоохранение и другие социальные услуги — стали более рентабельными, чем вложения в основные фонды. Но на основе этих же критериев нам совершенно не ясно, почему результатом посткоммунистических модернизаций стала деиндустриализация, деинтеллектуализация, разрушение наукоемких отраслей и отступление продуктивных видов деятельности перед спекулятивно-перераспределительными, паразитарными.
Причем как тенденция это просматривается не только в постсоветском пространстве, но и в глобальном масштабе, выражаясь в частности, в доминировании спекулятивной виртуальной экономики над производительной. Если ловкие спекулянты на рынке ценных бумаг способны разорять целые регионы, обессмыслив труд и усердие сотен миллионов людей, то ни новые просвещенческие, ни традиционные моральные соображения не в состоянии ни объяснить, ни оправдать этого.
Просвещение почти убедило всех нас в том, что торжество продвинутых в научно-образовательном отношении групп населения не только соответствует соображениям эффективности, но не противоречит и вечным моральным нормам, ибо профессионализм требует моральной самодисциплины и усердия. И что же мы видим теперь?
Мы с удивлением наблюдаем реванш авантюрной нахрапистости над профессиональным усердием, ловкости над образованностью. Постиндустриальное общество, олицетворением которого стали вопреки ожиданиям не НИИ и Университет, а Банк и рынки ценных бумаг, на наших глазах обесценивает многие общепризнанные завоевания Просвещения, не говоря уже о старых морально-религиозных добродетелях.
Описывая все это в более общих социокультурных терминах, можно сказать, что стратегии долговременного успеха, связанные со старой этикой сбережения и усердия, оказались потесненными философией временщиков, требующих немедленного успеха любой ценой. Не подрывает ли это не только нашу мораль и культуру, но и сами перспективы долговременного существования человека на Земле?
Cовременная идеология "открытого общества" опирается на императив трансакционизма, требующий беспрепятственной передачи капитала из рук менее эффективно им распоряжающихся в более ловкие руки. На первый взгляд, это как будто не противоречит установкам европейской просвещенческой и либеральной классики. На самом деле здесь происходит злонамеренная подмена субъекта. Подлинным субъектом и ценностью выступает уже не человек в своей индивидуальной или коллективной ипостаси, а капитал. Если в качестве решающего мы возьмем критерий развития человека, то императивы трансакционизма не всегда оказываются приемлемыми. Иногда именно протекционистские и покровительственные меры дают шанс на самостоятельное развитие временно неэффективным группам, оберегая еще не окрепших от беспощадной конкуренции, сулящей им гибель. Разумный протекционизм в этом случае неотделим от реализации права на самостоятельное развитие, на приобщенность к вершинам прогресса.
Напротив, если мы подменим субъект нашей заботы, которым станет не человек, а капитал, тогда требования трансакционизма начинают работать без ограничений. Но в итоге мы получаем результат ничего общего не имеющий с классическими ожиданиями, связанными с действием "невидимой руки" рынка, обеспечивающей гармонию между индивидуальным эгоизмом и общим благом. В новой постиндустриальной (на деле постпроизводительной) экономике беспрепятственных валютных спекуляций действует закон перераспределения капитала не по просвещенческому принципу развитости, а по архаическому принципу силы. Выигрывают не развитые, а сильные — те, кто может перечеркивать правила игры и каждый раз создавать новые, к собственной выгоде.
Действует по сути тенденция контр-Просвещения. Прежде свободолюбивое и изобретательное бюргерство защищалось от произвола феодальной силы, выстраивая пространство права, в котором и сильные и слабые вынуждены подчиняться единым правилам игры. Когда такое пространство было создано, развитые и предприимчивые смогли сполна использовать свои преимущества и побеждать косную силу. Без этой отвоеванной у сеньоров цивилизации права усилия Просвещения были бы напрасными: более умелые и квалифицированные так и не смогли бы реализовать свои возможности.
И вот на рубеже II—III тысячелетий мы наблюдаем драматическую инверсию: наиболее просвещенные и усердные почему-то вновь стали проигрывать носителям варварской силы или варварской хитрости, ничего общего не имеющим с развитостью и образованностью. Что сломалось в механизме цивилизованного просвещенческого отбора, подмененного старыми варварскими играми, в которых сильные и наглые, примитивные и вероломные вновь обрели решающие шансы на успех?
Причем эта логика вытеснения более совершенного менее совершенным, сопровождаемая эффектами варваризации и деградации, наглядно проявилась в итогах "холодной войны". Эта война была противоборством двух моделей модерна — американской и советской, первая из которых, оказавшаяся более "прогрессивной", восторжествовала. И что же произошло в результате этого торжества?
Вспомним, что нам было обещано. Идеология победившей стороны обещала скорое и окончательное вытеснение старого мирового порядка новым, биполярной структуры — демократическим полицентризмом, милитаризма — пацифизмом, гегемонизма — равенством, конфронтационного поведения — согласительным, нетерпимого монизма — плюрализмом. Теперь, после того как либерально-демократическая мечта осуществилась, мы можем, вооружившись испытанными критериями модерна, сравнивать новый, послевоенный порядок с прежней биполярностью. И процедура такого сравнения оказалась процедурой открытия злосчастного парадокса модерна: новый более "совершенный" порядок по многим параметрам выглядит значительно хуже, жестче, антидемократичнее прежнего.
В новом моноцентричном мире исчезла система сдержек и противовесов, и победители в "холодной войне", отбросив демократический камуфляж, выстраивают откровенно гегемонистскую модель мироустройства. Прежде они охотно апеллировали к авторитетам международных организаций: ООН, СБСЕ, Совету Безопасности — сегодня эти организации третируются как ничего не значащий довесок к реальной политике. В 1968 году, во времена "пражской весны", идеологи Запада осуждали приписываемую Л. Брежневу концепцию "ограниченного суверенитета". Сегодня ничто не подвергается столь последовательной дискредитации, как национальный суверенитет, якобы вредный и бессмысленный в новых реалиях глобального мира. Вчера говорили о необходимости разоружения и осуждали тоталитарное конфронтационное мышление. Сегодня после одностороннего разоружения былой сверхдержавы и исчезновения реальной военной опасности для Запада бесцеремонно двигают НАТО на восток.
В особенности шокирует неприкрытый двойной стандарт: в одних случаях (ЕС) интеграция приветствуется, в других (СНГ) — осуждается как рецидив русского империализма; в одних случаях (Югославия) борьба с сепаратизмом и экстремизмом национальных меньшинств не только осуждается, но и пресекается с использованием военной силы, в других (Турецкий Курдистан) — гласно и негласно поддерживается. Когда неугодный Западу советский режим преследовал десяток диссидентов и препятствовал свободе слова, на Западе сурово осуждали его. Когда угодный Западу и зависимый от него режим Ельцина не выплачивает большинству населения даже урезанную до нищенского уровня зарплату, обрекая людей на голод и вымирание, никто уже не усматривает в этом нарушение прав человека.
Словом, торжествует циничная, сбросившая маски имперская прагматика, считающаяся только с силой, но третирующая и право и мораль. Тем самым восстанавливается значение осмеянных и дискредитированных либералами понятий империализма и колониализма. Разве модель однополярного мира, исключающая существование независимых от мирового гегемона суверенных государств, не соответствует архаичному понятию мирового империализма?
Разве амбиции управлять миром, пресекать беспорядки и восстанавливать угодный порядок, наказывая ослушников, не спрашивая согласия мирового сообщества, не соответствует архаичному понятию мирового жандарма?
Разве концепция глобального мира и мирового экономического трансферта (перекачки ресурсов), посягающая не только на политический суверенитет, но и на право народов пользоваться собственными ресурсами, не вызывает в памяти архаичное понятие колониализма?
Для долгосрочной прогностики большее значение имеют даже не двойные стандарты сами по себе, а то, как они оцениваются на Западе, в каком горизонте их предстоит воспринимать. С эпохи Просвещения, в особенности после американской и французской революций XVIII века, мир приучен был к тому, что постулаты демократической идеологии носят универсальный характер. Эти универсалии могли нарушаться на практике, но их нормативный статус оставался непоколебимым.
Дело в том, что демократическая идеология отличается таинственной внутренней хрупкостью: она тотчас же превращается в свою противоположность — в циничный, человеконенавистнический расизм, когда из универсальной нормы становится нормой для своих, избранных. Судя по всему именно это сегодня и происходит. Такие превращения западной демократической идеологии — факт не только морального порядка. Они способны повлиять на статус Запада в мире, на всю его историческую судьбу.
Эпоха модерна положила начало идейному лидерству Запада в мире, его статусу референтной группы всего человечества, с которой оно сверяло свое поведение. Те, кто считает, что статус Запада в мире обеспечен одной только силой, основан на преимуществах, порожденных промышленным переворотом, явно недооценивают духовные измерения человеческого бытия. Преимущества силы только тогда являются надежными, когда им сопутствует вдохновение и заразительность, когда побежденные незаметно превращаются в добросовестных адептов, в восторженных прозелитов.
Наибольшая победа Запада состояла в том, что ему удавалось во всех регионах мира сформировать когорту искренних западников, причем не из худших, не из слабых духом подлых и подобострастных, а из лучших — не только наиболее предприимчивых, но и нравственно впечатлительных, заряженных идеей справедливости. Сегодня, впервые после начала активного диалога Запада с миром, ситуация в корне изменилась. И изменили ее два события: открытие дефицита планетарных ресурсов ("пределов роста") и победа Запада в "холодной войне".
Первый фактор подорвал главные идейные основания западного прогресса — его универсальность. Второй — способность Запада рождать внутренних диссидентов, солидаризирующихся с народами Востока, со страждущими и угнетенными. Дело не только в том, что для победы в "холодной войне" Западу понадобилась внутренняя монолитность, лишившая его привычной гибкости и впечатлительности. Дело в том, что "холодная война" изменила логику развития западного модерна, его систему координат. В этой войне противником Запада выступал не традиционный мир, а СССР, сам являющийся продуктом модерна в его радикально одномерной ипостаси.
Для такой борьбы и для победы в ней нужны были совсем иные средства и технологии, чем те, которые применялись для политического и духовного завоевания традиционного Востока. Не случайно вестернизация постсоветской России столь разительно отличается по своим методам и результатам от вестернизации послевоенной Турции и Японии. В последнем случае вестернизация означала интенсивную индустриализацию и урбанизацию, создание широкой информационно-образовательной инфраструктуры при активной роли государства как субъекта модернизации, выстраивающего соответствующую систему приоритетов.
А что мы видим в современной России, осуществляющей модернизацию по указке американских экспертов?
Мы видим проведение политики деиндустриализации и деурбанизации, разрушение наукоемких производств и соответствующей инфраструктуры, подрыв самих основ суверенного существования и шансов на самостоятельное развитие. Словом, здесь мишенью модерна выступает не традиционализм, который предстоит преобразовать, сделать партнером и союзником,— мишенью выступает соперничающий модерн, который предстоит обезвредить и лишить творческого потенциала.
Можно приписать это инерции холодной войны, давлению старых фобий, которые вызывал некогда грозный СССР. Однако мы видим, что политика игры на понижение (демодернизации вместо модернизации) сегодня применяется США уже не только к побежденному противнику, но и к верным союзникам — тихоокеанским "тиграм". Финансовая агрессия, развязанная против них штабной экономикой США в 1997 году,— это не случайный казус, а симптом совершенно новой эры в развитии Запада: эры ревнивого избранничества, сегрегации и расизма.
Центры западного модерна сегодня выступают в мире с совершенно новой миссией — не модернизации и развития, а демодернизации и строительства огромных резерваций для народов, не входящих в состав "золотого миллиарда". Ясно, что это формирует совсем другую картину мира, обещает другое будущее, нежели то, что вытекало из хорошо знакомой логики классического модерна. Самые важные из возникающих в связи с этим вопросов касаются двух вещей: как влияет эта политика двойных стандартов на судьбу модернизационного проекта на самом Западе и вне Запада.
Первый из этих вопросов носит социально-философский характер и относится к тому, насколько отделимым или неотделимым от самой сути модерна является универсалистский принцип. Если модернизационный проект из универсального, связанного со всеобщим стремлением людей к свободе и счастью (именно так он трактовался основателями западных демократий) превращается в изотерический, предназначаемый для избранных в обход мирового большинства, то не искажается ли при этом сама его природа? Не возникают ли эффекты самоархаизации и варваризации?
Когда мы исходим из презумпции равного права на развитие и приобщение к стандартам Современности всех народов, независимо от их биологической и культурно-исторической наследственности, мы в себе самих культивируем качества, совпадающие с общим характером демократического этоса: признание прав другого, плюрализм, честную соревновательность. Когда же мы исходим из противоположных презумпций закрытого и ущербного мира, даров которого на всех явно не хватит, мы провоцируем совсем другие качества: подозрительность, агрессивную нетерпимость, склонность вести двойную игру и претендовать на привилегии.
Удивительно, что те самые люди, которые настойчиво внедряют в наше сознание образ глобального мира без границ и таможенных барьеров, без культурного и экономического протекционизма, одновременно насаждают двойные стандарты и претендуют на уникальное будущее для "золотого миллиарда". Вопрос о том, можно ли сохранить для себя перспективу материального благополучия в условиях люмпенизации мирового большинства, при всей его политической важности, явно уступает по значимости другому: можно ли сохранить гуманистический и демократический менталитет — социокультурную базу современной цивилизации,— поступившись универсалистскими заветами христианства и просвещения в пользу реанимированного языческого или ветхозаветного избранничества?
Современное потребительское сознание разучилось распознавать значение духовных и культурных факторов; оно ценит голые материальные результаты, не задумываясь об их моральных предпосылках. В этом смысле ренессанс Макса Вебера, распознавшего протестантские корни модернистского сдвига на Западе, так и не состоялся, несмотря на заверения философского истэблишмента. Сегодня все усилия западной аналитики посвящены лишь тем источникам богатства, которые способна усмотреть и оценить оптика секуляризированного мышления: рынку и НТР.
Никто не идет дальше, не ставит вопрос о культурных предпосылках самого рынка или НТР. Наметившаяся тенденция перехода от продуктивной рыночной экономики, в центре которой стоит предприятие, к спекулятивной "виртуальной" экономике активизировавшегося ростовщичества, захватывающего все позиции, несомненно является признаком варваризации и архаизации. Речь идет по сути дела об экономике финансовых пирамид, построенной на обмане доверчивых вкладчиков. Но развенчивая подобную экономику, не следует забывать об ее социокультурных предпосылках и последствиях.
Классическая рыночная экономика строилась на философии партнерства — равного достоинства граждан, вступающих в отношения взаимовыгодного (эквивалентного) обмена. Ростовщическая экономика финансовых пирамид строится на противоположных презумпциях: на двойной морали господ мира сего, которые узурпируют универсалистские принципы свободы и ответственности, подменяя их безграничной свободой для себя и безграничной безответственностью в отношении других.
Мораль пирамид — это нечто прямо противоположное классической гражданской морали, основывающейся на принципах равного достоинства всех участников. Легитимировать двойную псевдомораль можно только одним способом: вернувшись к расистскому делению людей на достойных и недостойных. Дилемма здесь жестокая: либо агентам виртуальной экономики, афер и спекуляций предстоит подвергнуться остракизму и исключению из морально-правового поля цивилизации, либо им удастся разрушить само это поле и лишить цивилизацию процедур, посредством которых она ограждала себя от давления контрпродуктивного, спекулятивного хищничества.
Из истории мы знаем, что ростовщичество всегда держалось в пограничном межэтническом и межкультурном пространстве, в котором контроль за соблюдением гражданских норм был ослаблен в силу "ничейности" самого пространства. Не случайно Реформация, которая национализировала не только веру, но и предпринимательскую среду, создала предпосылки искоренения ростовщичества и замены его продуктивной экономикой.
Дело в том, что институт ростовщичества, как некогда институт рабства, в основном направляет свою агрессию против чужих. Теперь мы видим, как вместе с ослаблением национальных суверенитетов и экономической роли государства процессы модерна явно пошли вспять и экономика международных спекулянтов и ростовщиков стала теснить нормальную рыночную экономику. Здесь мы имеем яркий пример инволюционных злоключений модерна: последняя модернизация якобы была направлена на защиту свободного рынка от государственных архаических вмешательств. На деле она обернулась реваншем самой архаической из экономических субкультур — ростовщической.
Но эта экономическая архаизация — еще не самое страшное. Хуже то, что достичь легитимации это новое ростовщичество может только одним путем — ослабив гуманистические, гражданские универсалии классического модерна, утвердив на их месте новую систему социальных огораживаний, привилегий и избранничества на одной стороне и морально-правового беспредела, классовой и расовой сегрегации — на другой. А поскольку все это совершается в условиях, когда еще действует общая гуманистическо-демократическая риторика классического модерна и его моральная цензура (хотя и очень ослабленная), то новые узурпаторы монополисты и расисты не могут действовать с открытым забралом. Их манипулятивная стратегия направлена на подмену терминов — на то, чтобы обвинить в неслыханных деформациях деклассированного модерна не его узурпаторский авангард, а тех, кто сегодня является жертвами этого авангарда — незащищенную периферию
< Назад Вперед >
Содержание