Правда неправедного суда

Вид материалаДокументы

Содержание


В отличие от русского классика, Яков Шехтер прослеживает путь
Есть, впрочем, в книге персонаж, который и суда не удостаивается. Это
Несколько слов о членистоногой свободе
Свидание с Нарциссом
Апология вывиха
Несколько слов по поводу
Виктор Голков
Опасность окаменевшего классицизма
Память о друге
"В ожидании варваров"
Насилие, резня, трансфер
Сколько случаев изнасилования было зафиксировано в 1948 году согласно твоим новым данным?
Сколько зафиксировано случаев резни, совершенных израильтянами?
Это, между прочим, означает, что в ходе чрезвычайной операции действовал приказ о проведении тотального трансфера?
Выходит, что Бен-Гурион несет прямую ответственность за спланированную заранее политику массового выселения?
Итак, именно Бен-Гурион был инициатором трансфера?
Не видно, чтобы ты пытался заклеймить его позором за это.
Во имя этнической чистки
Речь идет об убийстве тысяч* людей. Об уничтожении целого общества.
Есть что-то жуткое в спокойствии, с которым ты об этом говоришь.
...
Полное содержание
Подобный материал:
  1   2   3

Правда неправедного суда

Писать о прозе Якова Шехтера непросто. Поначалу всё как будто ясно: перед нами талантливый писатель, что документально подтверждают четыре известных в израильском литературном мире человека, написавших четыре небольших предисловия к книге Шехтера «Шахматные проделки бисквитных зайцев» - Дина Рубина, Анатолий Алексин, Ефрем Баух, Григорий Канович.

Комплименты знаменитостей - вещь, безусловно, весомая, но на сей раз они кажутся лишним балластом, подвешенным к и без того достаточно значительной книге. К тому же создаётся ощущение перебора, что, вкупе с противоречивыми впечатлениями от текста, лишний раз побуждает меня попытаться объяснить себе природу этого противоречия. Сразу оговорюсь: я согласен с мнением уважаемой четвёрки в отношении одарённости автора книги и её литературных достоинств. Яков Шехтер - не тот человек, которого следует учить, как нужно или не нужно писать, его мастерство находится на уровне, исключающем разговор о техническом обрамлении. Нет, речь идёт лишь о «сути и букве» того, что нам предлагает прозаик, в чьей серьёзности нет оснований сомневаться. Итак, возвращаясь к ощущению противоречивости, я склоняюсь к тому, чтобы приписать его главной авторской концепции, проступающей во всём пространстве книги. Я вообще держусь мнения, что любому произведению искусства, сколь бы сложным и многообразным оно ни было, всегда присуща некая центральная линия, объясняющая или резюмирующая его смысл. С этим, конечно, легко не согласиться, приведя в пример, скажем, великого Чехова, наличие определённой позиции у которого многократно и упорно отрицалось. (Всё же я думаю, что такая позиция у Чехова была, другое дело, насколько тонко и ненавязчиво он её выражал.) В нашем случае авторское присутствие ощущается настолько сильно, что возникает предположение о какой - то идее,
которую упорно желает высказать писатель, идее, остающейся, на мой
взгляд, не до конца прояснённой.
Для иллюстрации рассмотрим, скажем, новеллу, давшую название книге. Эта новелла явно перекликается по сюжету со знаменитой «Смертью Ивана Ильича» Толстого. При всей разнице коллизий и обстоятельств, сразу бросаются в глаза следующие моменты: как и Иван Ильич, Лев Каплан, главный герой новеллы, находится на смертном одре. Над ним, как и над Иваном Ильичом, совершается суд совести. Обоих настигает запоздалое раскаяние, сопровождающееся мучительной смертью.

^ В отличие от русского классика, Яков Шехтер прослеживает путь

главного героя и в посмертных превращениях его души, где она также не обретает прощения. И вот какое возникает при этом странное впечатление: суд над Львом Капланом с последующим вынесением смертного приговора, похоже, проведён не только без учёта смягчающих обстоятельств, но и при отсутствии явных доказательств вины. К чему же, по существу, сводится обвинение ?
Сокрытие национальности жены, перемена буквы в фамилии, защита кандидатской по психологии, старческая нелепая любовь к печенью - всего этого
явно недостаточно, чтобы объявить человека преступником и обречь на муки
его потомство в третьем поколении. Отчего же он осуждён ? Поневоле приходит на ум «Процесс» Кафки, где приговор выносится неизвестно за что. Но Шехтер, явно, имеет в виду нечто совершенно конкретное. Ага, вот и оно: «...был светским человеком, не потел в чёрном лапсердаке, раскачиваясь рядом с неистовыми бородачами... «Итак, существует свод законов, где о подобных случаях чёрным по белому записано : вор. Но ведь «не убивал, почти не обманывал, не крал, не соблазнял чужих жён. «Недостаточно ? Не подписывал, когда « ...требовалось подписывать и диагностировать по высочайшему указанию», в результате чего «в конце семидесятых его со смаком прокатили на защите докторской, и когда он бросился доказывать и объяснять, тихо и почти ласково припомнили, кто он, откуда пришёл и как не оправдал, когда попросили». Вот ведь какая штука - Лев
Каплан, оказывается, человек, не только не лишённый принципов, но в некотором смысле даже идейный. В самом деле, много ли сегодня и всегда было таких, кто в случае когда что - то угрожает карьере, способны прислушаться к голос совести? И если к сказанному прибавить еврейство Льва Каплана да вспомнить, что место действия - это бывший Союз, то поневоле согласишься, что перед нами не только приличный, но к тому же неординарно смелый человек. Похоже, что вина Льва Каплана, которая одновременно и его беда, заключается вовсе не в степени его непорядочности, чем как становится ясно, он отнюдь не грешил. Беда его в том, каким он представлял себе Б - га : « похожим на деда-Мороза с красным мешком подарков и доброй улыбкой на усталом лице». Этот вымышленный Б - г способен наградить человека «за хорошо сделанную работу, достойно воспитанных детей, за доброе имя, которое оставляет за собой человек».
Здесь, кажется, впору остановиться и призадуматься: полно, не перебарщиваю ли я ? Ведь, невзирая на сказанное, ясно, что Лев Каплан - отнюдь не святой.
Это просто-напросто средний человек, каких большинство. Отправляя
жену на аборт, он, безусловно, как и миллионы ему подобных, меньше всего
собирается совершить убийство. К тому же если внимательно всмотреться
в сегодняшний мир, то что мы увидим ? Перенаселение !
Африка, Индия, Китай ...Может там такие Капланы ценились бы на вес золота, позволяя безболезненно проводить мероприятия по снижению числа людей.
Вообще, если взглянуть на дело с определённой точки, так и Хиросима
не покажется сегодня преступлением, а напротив того,
акцией, продиктованной простой необходимостью. И сама срединная природа
Льва Каплана - вещь для общества исключительно нужная и потому широко
распространённая. Иное дело - суд духовный. По его закону он -
безусловный грешник и оправданию не подлежит в силу хотя бы слепоты,
характерной для человека середины. Ни мучительного поиска истины,
ни веры, ни даже лёгкого сомнения в собственной душевной непогрешимости ...
Прагматизм, сплошной прагматизм, будничный, заурядный и оттого не менее
страшный. Но всё-таки Лев Каплан - это мы и потому, должно быть, не хочется
верить в сплошную и беспредельную загробную беспросветность.

^ Есть, впрочем, в книге персонаж, который и суда не удостаивается. Это

Соломон из повести «Попка - дурак». Садист и убийца, он словно по
совместительству - местечковый бессарабский еврей. Жизнь Соломона -
череда глупостей и преступлений. В этой мешанине не сыщешь даже намёка
на осмысленность. Преступления совершаются сдуру, без определённых причин, в результате мгновенной прихоти. И возможно поэтому суть того, что
хочет сказать писатель, ускользает от моего понимания. Ведь
в действиях даже самого законченного негодяя должна присутствовать
хоть какая - нибудь мотивация. Но Соломон - это не только не Раскольников, он даже и отдалённо - не Смердяков. В его раскаяние верится
с трудом, точнее, совсем не верится. Тут, как и в случае с Львом Капланом,
возникает сомнение в правомочности авторского замысла, хотя эстетический уровень рассказа так и подталкивает к тому, чтобы сомнение это отринуть. И всё же ...
Хороши без всяких оговорок « Признание сумасшедшего», «Осенью в Бней Браке», «Последний испанец «, «Полдень». Наполненные поэзией, прозрачные
вещи, чью оригинальность лишь подчёркивает религиозный подтекст,
хотя его смысл опять - таки не всегда легко угадать. Это относится
в особенности к рассказу «Последний испанец», где переплетение литературных реминисценций и исторических связей образуют сложный клубок,
нуждающийся в специальной интерпретации. «Полдень», также в достаточной
степени зашифрованный, поддаётся пониманию намного легче. Грустная сюжетная линия этого короткого повествования перечёркивает веру в целесообразность светского государства и замыкается по-видимому каббалой.
Цикл «Еврейское счастье ...»представляется мне чересчур назидательным,
а потому слегка банальным.
Незавидна судьба присутствующих в книге воспитанников киббуцов, разного
рода социалистов, отброшенных как бы на обочину жизни. То, во что они
верили, под конец чаще всего рассыпается в прах - налицо распад связей
между родителями и детьми, сопровождаемый отъездом последних из страны
куда-нибудь в Индию, где они, разумеется, становятся поклонниками Будды.
Сама сионистская идея временами подвергается уничтожающему сомнению, ревизируясь в главных своих основах, восходящих к периоду колонизации страны. На целесообразность всего, что было сделано, при этом набрасывается гигантская чёрная тень. Распутники, блудницы, циничные богемовцы с одной стороны, с Тель-Авивской, а с другой - Бней-Брак и его праведники; пророчества, которым если где и суждено сбыться, так только здесь.
Я, разумеется, не берусь спорить с автором, хотя есть основополагающие вопросы, по которым, мне кажется, можно бы предоставить серьёзную
контр аргументацию. Но в данном случае важно, по-моему, не то, прав ли он,
беря на вооружение ту или иную доктрину, а то, насколько убедительны
его творческие решения. В этом же смысле трудно найти в
художественной ткани книги уязвимые места. Настойчивая, хотя порой и
трудно уловимая, интонация в сущности ничему не мешает, а может быть
в значительной мере и создаёт особость, непохожесть, своеобразие.
В силу всего этого я и считаю книгу Якова Шехтера явлением обще израильской культурной жизни, независимо от того, что прочесть её пока что
можно только по-русски.


 


^ Несколько слов о членистоногой свободе

Статьи о Рите Бальминой уже появлялись, что неудивительно, так как жажда быть на виду и на слуху заложена в самой сердцевине не только её творчества, но и её человеческой сути. Достаточно взглянуть на обложку книги, прочитать заголовок или первое попавшееся стихотворение. Яркость, эффектность, полная раскованность - она бы могла использовать три этих определения в качестве девиза. Краски, излюбленные ею : жёлтая, фиолетовая и красная, полутонов практически нет, контуры очерчены чётко и ясно. Больше половины иллюстраций обнажённые женщины, обликом слегка напоминающие саму поэтессу. Экзотические, порой чёрные, фигуры, все, начиная с обложки, выполнены рельефно и выпукло. То же относится и к стихам - бурная вакхическая стихия, какое-то варварство, чуть ли не огнепоклонство, вот что первым делом приходит на ум. Можно подумать, что писала их не еврейка, настолько неистов и страстен, и клокочущ её стиль. Ведь еврейство это всегда(и в религии тоже)скорее девственность и целомудрие, чем похоть и грубая неприкрытость желания.

«...ловлюсь в силки физиологии,
влюбляюсь в каждого, с кем ляжем...»


Полно, да не издеваются ли над нами? Нимфомания? Что - то непохоже, ведь куртизанка, ложащаяся в постель с любым, любить не может по определению. Героиня книги, толкующая то и дело о половой страсти и любви, то ли находится в заблуждении сама, то ли морочит читателя. Поскольку поневоле приходит в голову, что то, чем она живёт, не больше как миф, выдуманный ею не столько для нас, сколько для самой себя. Мнимый эротизм Риты это самообман, и да не введут ув заблуждение стихотворения типа «Менада», исполненные, сознаюсь, с истинным мастерством и знанием дела. Плоть отнюдь не стихия Риты, хотя книга вся как бы ломится от её пышного изобилия. Нет, речь идёт всего лишь об ущербе, точнее, об ущербности. Игра в «эротические сны» вполне возможна и способна на время заменить явь, но рано или поздно эта явь подступает вплотную во всей своей отвратительной неприглядности. Ущербность состоит в гипертрофированной расхристанности, с которой обнажается перед читателем поэтесса, в упоённости, с какой она посредством Саломеи, провозглашает торжество тела над духом. Но ведь смерть Иоанна ещё не смерть духа, которы, как ни крути, бессмертен. Глобализация половой стихии и без того достаточно всесильной, скорее всего, происходит от отсутствия внутреннего чувства обычного для миллионов, что в итоге ведёт к воспеванию варварства. Но то единственное, нормальное, похоже героине не дано, чем и объясняется её непреходящая и какая - то животная тоска.

Что проходит, банально выражаясь, красной нитью через всю книгу, так это антидуховность. Гигантский мир, загнанный в маленькую потную постель, оторван от природы, от Родины и по большому счёту, от вдохновения. Но параллельно этому, Рита Бальмина - своего рода антиапостол нашего времени. Её сила, природность, отсутствие внутренних барьеров, её духовный эксгибиционизм - не только примета дня, но и родимое пятно эмиграции. Кто, кроме эмигранта, может быть настолько отодвинут от окружающего в направлении интимной чувственности?Кто, кроме отшвырнувшего Родину, как ненужный груз, способен до такой степени освободиться от воспоминаний?Кто ещё грешен в такой безумной пропорции, что осмеливается забыть о самом понятии «грех», смешав в одну кучу хорошее и дурное, низкое и возвышенное, плоть и душу? Нет, говорю я вам, всё это не под силу обычному человеку:тут потребен эмигрант. И Рита Бальмина, эмигрант от поэзии, в полной мере реализует поставленную перед ней задачу. Она не «играет в эмиграцию», как выражается сама, она принимает её как смысл жизни, как предназначение. Тут уже по логике вещей становятся ветошью обычные понятия:нравственность, целомудрие, стыд. Всё нараспашку, если не на продажу - кати, куда ни попадя, ничего не жаль. Таково новое пророчество:ни с чем не идентифицироваться, ни к чему не прирастать, но с безумной лёгкостью пристраиваться и уноситься. Важно произвести эффект, предстать блестящим, отвергающим любые авторитеты, революционным. Эмигрантская поэзия прежде всего не признаёт простоты. Её стихия форма, бьющее, если не по чувствам, так по эмоциям. Важно стать актуальным, ловить буквально всё, что носится в воздухе:война так война, смерть так смерть, теракт так теракт. Эта поэзия, ничего не пропуская через себя, способна отразить всё, что угодно - побывал в Рио де Жанейро, вот тебе цикл о Рио или там «венок» о Жанейро, причём непременно с энным количеством тамошней атрибутики и бразильских слов. И это также примета времени, которое я бы назвал телевизионным - поверхностность, быстрота и всеобъемлющесть. Объять всё, всё отобразить, ничего не пережив. Одна нагая, блестящая и бесконечная поверхность. Мельтешение красок жёлтая, фиолетовая, красная и чёткие контуры по краям. Но талант(а Рита бесспорно талантлива)не может не отлиться, порой как бы вопреки авторской воле, в нечто бесспорное, о чём бесполезно дискутировать. Такова, скажем, «Баллада о гончарном круге», созданная явно на одном дыхании. Такова «Саломея»- убедительная апологетика власти тела над духом, чья отвратительная мысль, как ни странно, служит эффекту полноты восприятия. Таковы «Некрофилия» и «Менада», чувственные гимны язычеству, безбожию и распутству. »Осенний сонет» хотя и менее силён, чем перечисленные вещи, но элегантен, гармонично объединяя в себе образность и новизну. Увы это случается далеко не всегда. Страсть производить эффекты частенько приводит к заурядной банальности, изобилие»тропов»утомляет не будучи вызвано необходимостью, используясь то ли ради игры, то ли из своеобразного кокетства. Имена мифологических героев мелькают кстати и некстати, имея вероятно целью показать начитанность автора:

»Что заштопала нить Ариадны в нутре Минотавра
на изнанке извилистых, глистокишащих кишок,
где оскаленный скальпель скользит, ударяя в литавры?
Электрический шок?»


Впечатляющие на первый взгляд строки при более тщательном рассмотрении зачастую оборачиваются набором пиротехнических эффектов, изготовленных неопытным конструктором. Беззастенчиво напихивая сильные словечки, Рита Бальмина сплошь и рядом добивается желаемого:перед нами мрачная неразбериха из каннибалов, лабиринтов, глистов, блевотины и прочей милой атрибутики, что вероятно должно подчеркнуть невиданный доселе трагизм её внутреннего мира, а на самом деле способно лишь вызвать зевоту. И в то же время то в одном, то в другом стихотворении встречаешь по-настоящему сильные строки:

«...вдоль Млечного пути мычат коровы
они идут, обречены, суровы,
созвездья сокрушённые кроша. »
Или «...когда в подвал газетного гестапо
густым курсивом загоняют слово
по курсу подлицованной фарцы,
то мудрецы скорбят как мертвецы
при погребении ещё живого. »


Или нерифмованное стихотворение «Федра». Или, или, или...

В итоге я не знаю, как определить поэта Риту Бальмину, к кому её причислить, не знаю, чего в ней больше настоящего или фальшивого:правды или пошлости напополам с жаждой успеха. Пускай это решит для себя сам читатель.


 

 

^ Свидание с Нарциссом

Александр Гольдштейн - синоним безумного времени. Время наступившей неопределён нности порождает своих пророков и апостолов. Пророчество Гольдштейна о приходе тотального»постмодерна» и последующем наступлении великого Ничто. Речь идёт, по существу, о Ничто литературном, литературно - художественном. Гольдштейн - человек невиданной эрудиции, скорее всего, знает о чём говорит: в разливе произведений искусства, где он чувствует себя, как рыба в воде, нет брода, нет хотя бы малейшего намёка на мель. Немудрено, что читателю легко захлебнуться в изобилии имён и ссылок на имена, которые для Гольдштейна - явь, для всех же прочих - сон, а скорее, надежда на возможность его осуществления. Философские идеи, которые тасует он с небывалой лёгкостью, ни у одной подолгу не задерживаясь, напоминают парад призраков.
Собственные же идеи Гольдштейна - это смесь, где не поймёшь, чего больше: маразма или прозрения. Блестящий стиль служит неизвестно чему;выморочность содержания такова, что текст как бы сам себя опровергает. Взбесившиеся термины, отказываясь подчиняться творцу, формируют новую ткань, смысловое значение которой второстепенно по сравнению с формальным описанием. Гольдштейн любит уродливое, идя в этом следом за Мамлеевым, которого он поэтизирует. По логике вещей, его также тянет и к Лимонову, чья нравственно- физическая извращённость находится в непосредственной близости от его же «фашистской революционной чистоты». Вообще»постмодерн», который проповедует, судя по всему, Гольдштейн, что-то до такой степени малоопределённое, что не приходится удивляться его выныриванию именно в настоящем историческом промежутке. Сейчас, когда фактически отсутствует философское истолкование происшедших с нами перемен, когда неясно, куда вообще может завести безумная техническая экспансия, ещё в меньшей степени понятна роль, какую играет(или уже отыграло) в этом мире искусство. Постмодерн наклеивает на неразбериху «знак качества», придаёт ей законодательный статус, уводя мысль даже из «зелёной черты» абсурда, где ей отводилось хоть какое - то жизненное пространство. ». . . это время исчезновения привычных контекстов, которые растворяясь в провалах материи не успели в процессе аннигиляции обзавестись достойным преемством».
Отвлекаясь от словесной эквилибристики, местами переходящей в прямое словоблудие, можно увидеть в приведённой цитате нечто реальное:утвержде- ние о явлении Неизвестности, о котором говорилось выше. Именно в силу мсчезновения ориентиров становится возможным пропеть Осанну погребению почившей»в бозе»поэзии. По Гольдштейну, ей не за что больше зацепиться, ибо она «зависла в невесомости, пустоте, ничто её больше не держит». Вообще он полагает, что « перестав говорить от лица мировых стихий . . . слово поэзии. . . отрезало себя от важнейших событий в сфере объективного духа. . . » Причина такого краха - это то, что «в течение нескольких десятилетий рассыпа- лись в прах все великие идолы, которым она служила. . . Язык, Стиль, Идеология, Асолютная цель. . . так или иначе связанные с эпохой высокого модернизма. . . » Тут любопытно следующее:понимание искусства(в частности, поэзии)как в одно и то же время нуждающегося в поддержке и находящегося в эпицентре событий в сфере духа. Неясно, впрочем, какая поддержка имеется в виду - уж не партийная ли?Но тогда при чём здесь дух, тем более, объективный?
Неопределённость роли, выполняемой сегодня искусством, определяется чем-то вполне конкретным, а именно чрезмерной технической материализацией, некон- тролируемостью прогресса и общей тотальной механизацией западного жизненного уклада в целом. Толковать же, как это делает Гольдштейн, об атрофии Идеологии и Абсолютной цели, разумеется, можно, но звучит это нелепо по причине хотя бы того, что взамен одной идеологии не замедлит появиться другая или потому, что никакой Абсолютной цели у человечества нет и никогда не было. И уж во всяком случае, ни идеология, ни эта самая цель не имеют ни малейшего отношения к искусству вообще и к поэзии в частности. Разговор же о «высоком модернизме» ведётся, разумеется, неспроста, ибо только в его раскидистой тени или в тени его отпрыска»постмодерна»позволительно крушить всё и вся , что вполне революционно, но едва ли имеет под собой хоть какое-то логическое основание. Вообще »модернизм» (и соответственно,»постмодерн») по Гольдштейну «неизмеримо расширяет границы дозволенного». В этом трудно усомниться, наблюдая смакование автором монструозной строки Маяковского «я люблю смотреть как умирают дети», по мнению Гольдштейна «сдвигающей священный для русской культуры архетип ребёнка-страдальца». Да, эта строка действительно что-то сдвигает, только любопытно было бы понять что и в каком направлении. И кому нужен подобный сдвиг? Похоже, что речь идёт о бру- тальной жажде новизны, невзирая на цену, об эпатаже в крайней кондиции, о революционной ушибленности, всех этих предпосылках будущего»постмодерна», отрицающего высоты, к которым ему с его безумной претензией и примерно не подступиться. Ироническая ухмылка в сочетании с геростратовой жаждой Хаоса - таково тупиковое завершение вечной погони за новизной.
Славно сказано:». . . у кого ни разу не возникало желания. . . выйти на улицу и наудачу, насколько это возможно, стрелять по толпе. . . » Я не я, если тут не замешана паранойя!Итак, вот к чему по извилистой дорожке дремучих до маниакальности силлогизмов пытаются нас подвести - к «садизму . . . содержательно и терминологически чистому». Что же есть перед чем преклонить колени!Нас приглашают насладиться садизмом, словно это - панацея для расшире- ния жизненной площади сознания или вернее того, что находится под ним. Перед нами вся блестящая антиэстетика «постмодерна»:культ уродливого, утон- чённое удовольствие, почти оргазм, от мысли, что тебе разрешено пострелять по беззащитным людям. Если это не тупик, то я не знаю, какое ещё можно подобрать определение!
Вообще Гольдштейну, как и всему «постмодерну»действительность не очень-то и нужна, поскольку она «некредитоспособна перед лицом автономного мира семиотических ценностей». Из всех поэтов один только Маяковский проник «в сердцевину поэзии, которая есть голос того. . . чему не может быть места». А сердцевина это конечно не что иное, как Революция.
Я не удивляюсь революционным пристрастиям Александра Гольдштейна: вся эсте- тическая посылка от модернизма к постмодерну с отрицанием внятности, гармонии и разумности в окружающем мире по большому счёту не только античеловечна - она нечеловечна, а значит, в полном смысле революционна. Маленький человек, чувствующий себя если не Б-гом, то во всяком случае, уже не человеком, новый Ницше. . . Безусловно оригинально, хотя одновременно как-то полуубого, ибо при всём напластовании культурологических оболочек, под которыми так и тянет оказаться, вся эта умственная чехарда внеположна культуре.
А с таким диагнозом, судя по всему, ничего поделать нельзя.