И Д. Антисери западная философия от истоков до наших дней Книга
Вид материала | Книга |
Содержание3. Мортон уайт и бунт против формализма |
- Книга Дж. Реале и Д. Антисери "Западная философия от истоков до наших дней" представляет, 4389.95kb.
- Дж. Реале и Д. Антисери Западная философия от истоков до наших дней. От романтизма, 11927.4kb.
- Вычитка: 19. 09. 2004, 4157.1kb.
- Литература народов стран зарубежья (европейская и американская литературы). Рекомендуемая, 718.07kb.
- От возрождения до канта, 4358.19kb.
- Пятый СовременнаЯ западнаЯ философиЯ, 2628.48kb.
- Терроризм. От истоков и до наших дней, 673.2kb.
- От руссо до наших дней, 1935.68kb.
- Государство от истоков до наших дней, 918.15kb.
- А. Ф. Современная западная философия: Учебн. М.: Высш шк., 2001. 784 с. Isbn 5-06-004104-2, 12196.32kb.
Догма редукционизма исходит из посылки, что любое синтетическое суждение ассоциировано в одну-единственную сферу возможных сенсорных данных, и из того убеждения, что любую пропозицию, взятую изолированно от других, можно подтвердить или опровергнуть. Эмпиризм переходит от идей к словам, или, словами Фреге, от слов к пропозициям. Этот путь ведет все дальше — от пропозиций к концептуальным схемам. И все потому, продолжает Куайн, что наши суждения о внешнем мире подлежат суду чувственного опыта не по отдельности, а все вместе. Другими словами, «единство меры эмпирической осмысленности дает сама наука в ее глобальности».
Такая холистская позиция уже была высказана Пьером Дюгемом в 1906 г. в книге «Физическая теория, ее цель и строение». Сегодня она носит название «тезиса Дюгема—Куайна». «Все наши познания и убеждения, — пишет Куайн, — от самых неожиданных вопросов географии и истории до наиболее глубоких законов атомной физики, чистой математики и логики — вся созданная человеком конструкция касается опыта лишь по периферии. Или, если воспользоваться другим образом, наука в ее глобальности похожа на силовое поле, крайние точки которого образуют опыт.
Несогласованность с опытом на периферии провоцирует определенную внутреннюю перестановку сил. Некоторым нашим положениям она придает ценность. Новая оценка пропозиций включает новую оценку других в силу взаимных логических связей, в то время как логические законы составляют другие пропозиции системы. Раз дав оценку некоторой пропозиции, мы обязаны оценить и другие пропозиции, логически связанные с первой, а также сами пропозиции, устанавливающие логические связи. Все поле очерчено крайними точками, и сфера опыта настолько широка, что остается свобода выбора, каким пропозициям следует дать новую оценку в свете особого противоположного опыта. «Конкретный опыт может быть связан с особой пропозицией внутри поля не иначе, как опосредованным образом и ради равновесия, необходимого полю в его глобальности».
711
После всего сказанного становится очевидным, что неверно говорить об эмпирическом содержании специфической пропозиции, особенно если последняя находится далеко от периферии. Отсутствие демаркационной линии между синтетическими и аналитическими суждениями означает, что «все суждения могли быть значимыми, если бы были выверены достаточно отчетливо с другой стороны системы. Только суждение, весьма близкое к периферии, можно считать верным, несмотря на любой противоположный опыт, сославшись на галлюцинации или модифицируя некоторые из пропозиций, называемых логическими законами. Аналогичным образом можно сказать, что ни у одного суждения, по той же самой причине, нет иммунитета от ошибок и корректив».
Деструкция догмы редукционизма заканчивается критикой различия синтетических и аналитических суждений. Вне теоретического контекста нет никакого смысла спрашивать, является ли данное суждение аналитическим или синтетическим. Наука в целом зависит одновременно от языка и опыта, поэтому ничего определенного нельзя сказать об отдельно взятом научном суждении.
2.4. Ментальный эксперимент радикального перевода
Вторая по значению после «Двух догм эмпиризма» (1951) работа — «Слово и объект» (1960). В ней Куайн разрабатывает намеченную в первой эпистемологическую перспективу. То, что в «Двух догмах эмпиризма» метафорически называлось «периферией», в «Слове и объекте» названо «стимулом», а пропозиции, близкие к периферии, становятся «утверждениями наблюдения». Бихевиористская теория значения (для Куайна, как и для «второго» Витгенштейна, значение слов и выражений зависит от их языкового использования сообществом) теперь связана с принципом неопределенности перевода и бегством от коннотатов, что означает суровую критику семантического платонизма, присутствующую уже в сборнике очерков «С логической тонки зрения» (1953).
Радикальным переводом Куайн называет «перевод с ушедшего в прошлое языка, основанный на поведенческой очевидности и без опоры на словари». Представим ситуацию, когда лингвист должен перевести выражение с языка народа, развивавшегося вне контакта с нашей цивилизацией. «Гавагай», скажет человек, указывая на бегущего зайца Лингвист, переведя «гавагай» как «заяц», не будет использовать словари и прибегать к помощи интерпретаторов. Он оттолкнется от ситуации-стимула и попытается сравнить его и наше поведение при появлении зайца.
712
В радикальном переводе сопоставляются вовсе не значения слов. Лингвист не имеет перед собой словесные смыслы наподобие произведений искусства в картинной галерее. И слова отнюдь не функционируют в роли этикеток. Сделать их вещами, т.е. конкретизировать коннотаты (смыслы, значения) и попытаться свести перевод к таким конкретным единицам — значит довольствоваться галлюцинациями. Это подтверждает ментальный эксперимент радикального перевода.
Смыслы на деле связаны не с ментальными состояниями, а со стимулами. Вопреки менталистскому «мифу о галерее», смыслы отсылают к поведению. Нет сигнификата в виде идеи, а есть смысл как поведенческий ответ на стимул. «Язык есть социальное искусство, — подтверждает еще раз Куайн в «Онтологической относительности», — которого мы достигаем на основе очевидности демонстрируемого поведения в социально опознаваемых обстоятельствах».
Возвращаясь к работе «Слово и объект», попробуем понять, что стоит за решением лингвиста отождествить слово туземца «гавагай» со словом «заяц»? Возможно, перед нами игра слов, ожиданий и концептуальных схем. Естественное ожидание туземцев, вкладываемое в короткое выражение «заяц», возможно, значит больше, чем все прочее. Лингвист, раз услышав его при обстоятельствах, когда заяц был объектом особого интереса, проверит слово «гавагай» в качестве утвердительного или отрицательного ответа, попытается элиминировать такие его возможные варианты, как «белое» и «животное», в качестве альтернативных для перевода. Остановившись на слове «заяц», он не будет ставить бесконечные эксперименты, хотя и будет готов к тому, что какой-то неожиданный опыт сделает необходимой ревизию его версии перевода
2.5. В принципе неопределенный перевод
Посредством экспериментальных ситуаций, реализованных в бихевиористской перспективе и структурированных вокруг оси стимул-реакция, лингвист создает некий «словарь перевода» и «аналитические гипотезы» для установления сети корреляций между словами и выражениями туземца и своими собственными словами и выражениями. Однако вся эта работа не гарантирует, что термины «гавагай» и «заяц» сосуществуют в самих вещах. Возможно, пишет Куайн, объект, к которому прилагаются термины, — всего лишь временные сегменты того, что мы называем «зайцем», и ситуация, стимулирующая дать положительный ответ на «гавагай», совпадает
713
с той же, что и со словом «заяц». Когда от тождества смысловых стимулов «гавагай» и «заяц» лингвист умозаключает об их соответствии, то делает это потому, что для него само собой разумеется, что туземец достаточно похож на нас, чтобы иметь общее краткое понятие для зайца вообще, а не для отдельных его частей.
Из этого следует, что лингвист не переводит смыслы терминов и выражений с языка туземца на свой собственный, скорее он проектирует свои концептуальные схемы, ожидания и привычки на поведение туземца. В этом и заключается принципиальная неопределенность перевода. Ментальный эксперимент радикального перевода показывает, что суть перевода не в сопоставлении сигнификатов (смыслов, или коннотатов) и слов с вещами (как в случае с мифом о музее или о галерее). Смыслы суть поведенческие позиции. «Нет ничего в смысле, чего бы не было в поведении». Крах объективистской и менталистской семантики означает невозможность апелляции к абсолютным критериям для установления единообразия перевода. Правила перевода неопределенны, и такая неопределенность есть неопределенность принципиального свойства. Они релятивны относительно тотальности проверенных и непроверенных диспозиций, пишет Куайн в очерке «Философский прогресс в теории языка». От этой неопределенности можно избавиться только посредством свободного выбора, в том числе и бессознательного, и с помощью аналитических гипотез перевода. Неопределенность, следовательно, не означает неосуществимости перевода, это скорее принципиальный вопрос бегства от коннотатов и «мифа о галерее».
Нельзя сказать, сколько устойчивых выражений необходимо сравнить, чтобы сопоставить слова туземца с нашими терминами. Еще меньше шансов для их отождествления с нашими инструментами предметных сопоставлений: артикулами, местоимениями, формами единственного и множественного числа, типами соединительных союзов, предикатами тождества. Элементы языкового аппарата взаимозависимы, и даже само понятие термина релятивно по отношению к нашей культуре. Поэтому наша интерпретация фонетических и поведенческих стимулов туземца может оказаться неестественной и произвольной. Нет сомнений, полагает Куайн, что конкурирующие системы аналитических гипотез могут быть адаптированы как к тотальности вербального поведения, так и к тотальности диспозиций вербального поведения таким образом, чтобы специфицировать переводы бесчисленных и часто несопоставимых высказываний, ускользающих от независимого контроля.
714
2.6. Онтологическая относительность
Как критика редукционизма, так и мысленный эксперимент радикального перевода, спонтанно ведут к принятию холистской перспективы, в рамках которой смысл и содержание высказывания зависят от теоретического контекста. Такую позицию Куайн называет онтологическим релятивизмом. С этой точки зрения нелепо говорить об объектах, как если бы они были независимы от наших дискурсов. Мы говорим о предметах, их качествах и отношениях, находясь внутри теорий. О «сущем как таковом», независимом от устанавливающих его языка и теории, ничего нельзя сказать. Запрашивать о предметных соответствиях независимо от системы концептуальных координат — занятие такое же бессмысленное, как искать абсолютную скорость и местоположение какого-то тела. Таким образом, Куайн порывает с онтологическими теориями и акцентирует внимание на онтологических «обязательствах» дискурса.
Конечно, пишет Куайн в работе «Логика и конкретизация универсалий», существующее в целом не зависит от того, как оно вписано в наш язык, однако именно от языка зависит, чем проговариваемое на самом деле является. В этом смысле «существовать», т.е. быть предметом, есть не предикат, а ценность некоторой переменной. Это значит, что онтологическая приемлемость абстрактных или конкретных объектов основывается на приемлемости теорий и дискурсов по поводу этих объектов. «Коллекция», «класс», «ощущения», «вещь» и т.п. хотя и принадлежат к разным онтологическим областям, все же находятся на одном уровне. Их бытие Куайн сводит к определенной конструктивной операции «дискурсивных универсумов». Онтологическое гипостазирование в той или иной мере подразумевает некий компромисс концептуально-лингвистического характера.
«Специфицируя теорию, — пишет Куайн в книге "Онтологическая относительность", — мы должны полно и подробно расписывать все наши слова, выяснять, какие высказывания описывают теорию и какие вещи могут быть приняты как соответствующие буквам предикатов». Таким образом, мы интерпретируем теорию относительно наших собственных слов и одомашненной теории, стоящей за словами. Но то, что фиксируется как предмет теории, относительно и при желании может быть поставлено, в свою очередь, под вопрос. Нет смысла говорить о предметах теории помимо их интерпретаций одной или другой теорией.
Экономическая теория говорит о лицах с одинаковыми подходами, но ее предикаты безличностны. Чтобы растолковать онтологию экономической теории, следует найти некую фоновую теорию, в рамках которой была бы ясна тождественность личностей. Физические объекты, большие и малые, силы, классы, стало быть, всего лишь мифы. С эпистемологической точки зрения это «постулаты», сравнимые с гомеровскими богами. И физические объекты и боги, добавляет Куайн, различаются лишь по степени, но не по природе. И те, и другие входят в наше познание только как культурные постулаты.
715
Все же лучше верить в реальность физических объектов, чем гомеровских богов, ибо, с точки зрения эпистемологии, миф о физических объектах показал себя более эффективным по сравнению с другими мифами, что позволило из потока опыта получить простую конструкцию. Равным образом абстрактные понятия — классы, классы классов и т.п. — не что иное, как те же мифы, что физические объекты или боги. Они, будучи не хуже и не лучше, различаются между собой способом трактовки сенсорного опыта.
2.7. На стороне материалистов
Типы сущностей, входящие в наше познание в качестве культурных постулатов, Куайн отбирает как привержениц материализма. «Я утверждаю, что только физические объекты, существующие вне и независимо от нас, реальны... Я не признаю существования умов и ментальных сущностей иначе, чем в виде атрибутов или активности, исходящей от физических объектов, и, особым образом, от личностей». Личность — это тело. «У человека есть ощущения, чувства, он думает и верит в то или в это, но человек с душой и умом есть прежде всего живое тело».
Куайн принимает бихевиоризм с акцентом на внешние интерсубъективные критерии в целях контроля ментальных терминов. «Бихевиоризм в моем случае, — пишет Куайн, — не говорит ни о том, что состояния, или ментальные события образуют часть наблюдаемого поведения, ни о том, что они могут быть объяснены поведением. Однако в поведении они манифестируются. Неврология дает основные объяснения. В терминах внешнего поведения мы специфицируем то, что хотим объяснить». Бихевиоризм неизбежен в методологическом смысле, говорил Куайн в одном из интервью, ибо оснащает нас критериями. Для выделения неврологического механизма и ментальных процессов интроспекции необходимы начальные точки отсчета, достаточно четкие и объективно верифицируемые. Неврология дает решение проблем с бихевиористски установленными терминами. Как в медицине: причины инфекционных заболеваний связывают с микроорганизмами, однако болезнь не отождествляют с ними. Куайн, следовательно, как монист и материалист не принимает дуализм души и тела. Отделение одного от другого возможно разве что в сновидениях.
716
2.8. Натурализованная эпистемология
Эпистемологию Куайна можно обобщить следующими моментами: субдетерминация теории со стороны логики и опыта (т.е. невозможность всех фактических очевидностей и логических аргументов подтвердить или опровергнуть теорию окончательным образом); идея, что две противоречащие теории могут продемонстрировать равную фактическую очевидность; убеждение в том, что посредством концептуальной схемы предсказуем будущий опыт в свете опыта прошлого; мысль о том, что нельзя сопоставлять две теории с неконцептуализованной реальностью; акцент на гипотетико-дедуктивном методе; принятие двух кардинальных принципов эмпиризма: 1) любая научная очевидность есть по существу сенсорная очевидность и 2) принятие словесных сигнификатов базируется на сенсорной очевидности, — а также критика редукционизма и аналито-синтетического разделения.
Такая эпистемология отвергает старые фундаменталистские претензии понять все процессы познания и способы приспособления к миру. Эпистемология, полагает Куайн, может стать главой психологии как естественной науки. Натурализованная эпистемология изучает природные феномены и человеческий организм. Когнитивные процессы изучаются с точки зрения способа получения информации нашими рецепторами и того, как она обрабатывается мозгом.
Старая эпистемология пыталась контролировать в каком-то смысле естествознание, конструировать его из сенсорных данных. По новому сценарию эпистемология оказалась внутри естествознания как глава психологии. В человеческий субъект вкладывается определенное содержание, некий «input» (проливной дождь) упорядоченный в трехмерное пространство и эмпирически контролируемое описание мира в его истории. Задача эпистемологии, таким образом, состоит в нахождении способов, посредством которых человек может проектировать науку на основе сенсорной информации, достигнутой опять же посредством той же науки.
2.9. Законные и бессмысленные философские вопросы
Если натурализованная эпистемология стала главой естествознания, то и философия для Куайна не что иное, как абстрактно теоретическая часть науки. Наука в широком смысле, пишет он, есть континуум, простирающийся, с одной стороны, от истории и инженерии до философии и чистой математики, с другой стороны. «Физик говорит о каузальных связях определенных событий, биолог — о каузальных связях другого типа, философ же задается вопросом о каузальной связи вообще: что значит обусловленность одного события другим?» Физик говорит об электронах, математик — о бесконечной серии числовых множеств, философ — о том, какие типы вещей составляют в комплексе мировую систему.
717
Как неосмысленные отвергает Куайн древние метафизические вопросы: почему существует мир и как начиналась жизнь? Как зародились мир и жизнь — эти проблемы из области физики, астрономии и биологии. Однако любой ответ относительно смысла вселенной и жизни будет лишен смысла. По мнению Куайна, есть два класса законных проблем — онтологические и предикативные проблемы. Первые — общие вопросы о том, какие есть типы вещей и в чем заключается понятие «существовать». Вторые — предикативные вопросы о том, каким типам вещей осмысленно приписывать существование. К существующему и осмысленным вопросам по поводу существующего мы можем прийти только посредством науки в широком смысле слова. «Научная истина по поводу физических объектов — есть все же истина, даже если она создана человеком. Мой натурализм не признает никакой другой более высокой истины, чем та, которую ищет наука... Мы находимся внутри данной наличной системы. Конечно, наша система меняется. Когда она меняется, мы говорим, что истина меняется вместе с ней, что мы должны лучше подучиться и исправить ошибочные представления. Слово порядка есть фаллибилизм, а не реализм. Фаллибилизм и натурализм».
3. МОРТОН УАЙТ И БУНТ ПРОТИВ ФОРМАЛИЗМА
3.1. Жизнь и творчество
Мортон Уайт (Morton G.White) родился в Нью-Йорке в 1917 г. Он преподавал в университетах Пенсильвании, Колумбии, Гарварда и Принстонском институте. В 1955 г. под его редакцией вышла книга «Эпоха анализа» (антология философских текстов Карнапа, Рассела, Витгенштейна, Мура, Кроче, Сантаяны, Бергсона, Гуссерля, Сартра и Уайтхеда).
Наиболее значительной работой Уайта стала опубликованная в 1949 г. книга «Социальная мысль в Америке. Бунт против формализма». В ней мы найдем не только историю идей (1880—1930) в Америке, но и обстоятельную критику формализма в области философии, экономики, социологии, права, историографии. В другом сочинении — «Кновому воссоединению в философии» (1956) — Уайт называет наиболее важными тенденциями нашего столетия аналитическую, эмпиристскую философию и прагматизм. Вера в существование незыблемой скалы в качестве гносеологического основания, пишет он в книге «Религия, политика и высшее образование» (1959), есть одна из самых больших химер западной мысли.
718
Нельзя не отметить вызвавшую немало споров книгу Уайта «Основы исторического познания» (1965). И позитивисты (Юм, Конт, Миллъ), и идеалисты (Дильтей, Кроче, Коллингвуд), по Уайту, преувеличивали аспект исторического поиска (мотивируя тем, что историк, регистрируя факты, попадает в зависимость от ценностных суждений). Несогласен Уайт и с точкой зрения, согласно которой модель исторического объяснения состоит из общих законов и начальных условий (у Гемпеля, например). Он защищает позицию так называемого «экзистенциального регуляризма»: исторические трактовки используют экспликативные обобщения, полученные индуктивным путем из некоторого набора случаев, ценность полученных обобщений зависит от определенного контекста, неуниверсального и прагматического по характеру.
3.2. Анализ и защита либеральной мысли прагматической ориентации
Уайт попытался выделить процесс формирования и развития основных понятий Ч. Бёрда, Дж. Дьюи, О. У. Холмса, Дж. Г. Робинсона, Т. Веблена и подвергнуть их критическому анализу. Обнаружив множество критической литературы, направленной против либеральной традиции (например, Р. Нибура и У. Липпмана), Уайт решил написать книгу в поддержку либерализма. Вместе с тем, полагал он, не следует идти по пути обскурантизма и консерватизма, всегда лишь компрометировавших светские формы либерализма в области философии, политики и этики. Я не сочувствую Нибуру, писал Уайт в книге «Бунт против формализма», и его использованию гегельянского метода объяснения противоречий, и мне жаль, что Липпман вновь говорит об антикварной теории сущностей и естественно-правовой доктрине вместо того, чтобы решать неотложные проблемы нашего времени.
3.3. Бегство от формализма и погружение в конкретную историю
Наиболее эффективные результаты, по мнению Уайта, были получены в рамках философской традиции, которую представляют Веблен, Бёрд, Холмс, Робинсон и Дьюи. Прагматизм, инструментализм, экономический детерминизм и юридический реализм объединяет неприятие крайностей формализма и постоянный контакт с реальностью, с тем, что живет и развивается.
719
Двадцатый век стал веком истории, эволюционистской биологии, психологии, экономики, юриспруденции и социологии. Неудивительно, что в век Гегеля, Конта, Дарвина, Спенсера, Маркса и Кроче американские интеллектуалы объединились против формализма. Абстрактной логике, математике, дедукции и механике недоступен стремительный ритм течения жизни. Философ Джон Дьюи (1859— 1952), юрист и судья Оливер Уэнделл Холмс (1841—1945), социолог Торнстейн Веблен (1857—1929), разделавшись с остатками логического формализма, заявили, что жизнь науки, экономики и права обязана своим рождением не логике, а опыту и социальной чувствительности.
Джеймс Гарвей Робинсон сфокусировал внимание на общенаучном характере исторического исследования в тех случаях, когда не стоит задача утешать или развлекать читателя. Истинная цель историографии состоит в том, чтобы освободиться от морализма и эстетизма Историю следует наконец понять как общий рассказ о судьбе самых разнообразных человеческих начинаний.