Начинает обретать своего русского читателя Борис Зайцев вступил в литературу в 1901 году с благословения и при поддержке Н. Михайловского, в короленко, А

Вид материалаДокументы

Содержание


Studio italiano
Эклер при нэпе
Федериго да монтефельтро
М. о гершензон
Coup d'etat 6
«что день грядущий мне готовит»
Революционная пшеница
Пасть львина
Прощание с москвой
Вячеслав иванов
Пастернак в революции
Еще раз о пастернаке
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6   7

Зайцев Борис Константинович


ДАЛЕКОЕ


Творчество Бориса Константиновича Зайцева (1881 — 1972) вновь, постепенно,

начинает обретать своего русского читателя Борис Зайцев вступил в литературу в

1901 году с благословения и при поддержке Н. Михайловского, В Короленко, А.

Чехова, Л. Андреева. Более двух десятилетий продолжалась его литературная

деятельность на родине, в России, где он стал одной из заметных фигур,— книги

его рассказов выходили вторыми, третьими, четвертыми, даже пятыми изданиями, на

сценах московских театров шли его пьесы, он выступал как переводчик с нескольких

языков и непременно участвовал во многих представительных альманахах и

сборниках, печатался в газетах.

В первые годы после революции Б Зайцев был председателем Всероссийского союза

писателей в Москве, членом Комитета помощи голодающим. В Москве, Петрограде и

Берлине в 1922—1923 годах вышло семитомное собрание его сочинений

Но. в 1922 году Зайцев покинул Советскую Россию и в течение пяти десятилетий,

целых полвека, жил и работал во Франции Он по-прежнему много писал (там он

создал, в частности, серию своих автобиографических книг — называем их в порядке

хронологии действия, указывая дату появления в свет: «Тишина» (1948), «Юность»

(1950), «Золотой узор» (1926), «Древо жизни» (1953), «Дом в Пасси» (1935),

знакомство с которыми, надо полагать, нам предстоит). Однако в те времена

выступления Зайцева в многочисленных эмигрантских изданиях далеко не всегда

спокойно и разумно воспринимались у нас. Вернее, не желая понимать, их заранее

оценивали предвзято и упрощенно. Поэтому если в середине 20-х годов его имя еще

встречалось в советских изданиях, то довольно скоро оно пропало с их страниц

почти совсем, и писатель на долгие годы вовсе как бы исчез из истории русской

литературы.

Недавно в Москве, Туле и Ленинграде почти одновременно вышло несколько книг

избранных произведений Бориса Константиновича Зайцева. Размышления писателя о

жизни и литературе, его статьи и заметки стали довольно часто появляться и на

страницах периодической печати В нашем сборнике мы печатаем главы из книг Б.

Зайцева «Москва» и «Далекое», где собраны его воспоминания, написанные в Париже,

о встречах со многими выдающимися деятелями русской литературы первой половины

нашего столетия, о жизни дореволюционной и революционной Москвы. В «авторском

вступлении» к книге «Москва» Зайцев писал. «Москва представлена в этой книге не

во всей ее полноте, она взята лишь в связи с жизнью пишущего Соответственно с

этим сделан и выбор зарисовок и характер их' люди, дела, пейзаж Москвы. Если

слова автора дадут Москву почувствовать (а может быть, и полюбить), го и хорошо,

цель достигнута»

Теперь многие сочинения Б Зайцева, и прежде всего его воспоминания, обрели

непреходящую документальную ценность — свидетельства жизни и бытования русской

литературы 1-й половины XX века.


С сожалением приходится заметить, что собственное творчество многих писателей,

современников и друзей Бориса Зайцева, о которых он вспоминает, во всем объеме

пока больше лишь понаслышке известно новым поколениям наших соотечественников —

начиная отдавать им должное, пристально изучая их жизнь и творчество, вдумываясь

в их судьбы, мы тем не менее все-таки слишком неторопливо покуда издаем их

сочинения, а ведь журнальные публикации, как и литературоведческие изыскания,

как известно, книг заменить не могут. «Книги остаются, журналы исчезают»,

говаривал в свое время А. И. Герцен.


Главы из книг воспоминаний печатаются по изданиям: Борис Зайцев, Москва, Мюнхен,

1960, и Борис Зайцев, Далекое, Вашингтон, 1965.

МОСКВА

МОСКВА 20—21 гг.

STUDIO ITALIANO

Убогий быт Москвы, разобранные заборы, тропинки через целые кварталы, люди с

салазками, очереди к пайкам, примус («Михаил Михайлыч, верный мой примус!->),

«пшенка» без масла и сахара, па которую и взглянуть мерзко.

Именно вот тогда я довольно мною читал Петрарку, том «Caruoniere» ' в белом

пергаментном корешке, который купил некогда во Флоренции, на площади Сан-

Лоренцо. где висят красные шубы для извозчиков и бабы торгуют всяким добром, а

Джованни делле Банде Нере сидит па своем монументе и смотрит, сколько сольди

взяла с меня торговка. Д\мал ли я, покупая, что эта книга будет меня согревать в

дни господства того Луначарского, с которым во Флоренции же, в это же время мы

по-богемски жили в «Corona d'ltalia», пили кьянти и рассуждали о Боттичелли?

Да, по тогда времена были в некоем смысле младенческие.

...А вот паше Studio Italiano. В Лавке писателей вывешивается плакат: «Цикл

Рафаэля», «Венеция», «Данте». Председатель этого вольного учреждения — П.

Муратов. Члены — Гриф-цов, я. Дживелегов, Осоргни и др. И мы читаем в аудитории

па угл\ Мерзляковского и Поварской, там были Высшие женские курсы. В дантовском

цикле } нас и «дантовский пейзаж», и Беатриче, и политика, и Дантова символика.

Мне назначили лекцию, открывавшую цикл.

На зимних курсах бывало в нашей аудитории холодно! Дамы и барышни, да и другие

слушатели сидели в шубах. Вряд ли когда-либо, где-либо, кроме России, при такой

обстановке шли чтения.

Но сейчас апрель, влажный весенний вечер. Как и в дни мира, арбатское небо, к

закату, к Дорогомилову затянуто нежно-розовыми пеленами. Можно из

Кривоарбатского идти в Мерзля-

ковский даже не сплошь по лроагу, а в v.epeopmimi у церкви направо, и пройдешь

среди развалин уничтоженных заборов, развалин фундаментов, «римским форумом»,

как я называл, к Молчановке. Прямо к тому старому барскому дому, с мезонином,

где — в столь отдаленные времена! — жил я студентом, дышал тополем, светом,

милой Москвой. Дом еще держится, тополя уже нет.

Итак, иду читать. Для этого надо бы купить манжеты, неудобно иначе. Захожу в

магазин. В кармане четыре миллиона. Манжеты стоят четыре с половиною.

Ну, почитаем и без манжет.

Сиреневый вечер, мягкий туман, барышни, пожилые любители Италии, кафедра, все

как следует. Моральный и аллегорический смысл «Божественной комедии», Данте в

Падуе, Орделаффи... В окне апрельский, влажно-грустный вечер. Аплодисменты,

бледное электричество, друзья... и над убогой жизнью дантовский Орел, подобный

виденному у венца Афона. Прореял — все к себе поднял.

Данте у скифов

1. На половине странствия нашей жизни Я оказался в некоем темном лесу, Ибо с

праведного пути сбился.

4. О, сколь трудно рассказать об этом Диком лесе, страшном и непроходимом,

Наводящем ужас при одном воспоминании!

7. Так он горек, что немногим горьше его смерть. Но дабы помянуть о добром, что

я там нашел, Скажу сначала об ином, замеченном в нем мною.

Что если бы теперь Данте явился на Кисловках и Арбата.х времен «великих

исторических событий»?

Он жил в век гражданских войн. Сам был изгнанником. Самому грозила смерть в

случае, если бы ступил на родную землю, флорентийскую (сожгли бы его — igne

comburatur, sic quod moriaturJ). «Божественная комедия» почти вся написана в

изгнании.

Данте не знал «техники» нашего века, его изумили бы автомобили-, авиация и т. п.

Удивила бы открытость и развязность богохульства. Но борьба классов, диктатура,

казни, насилия вряд ли бы остановили внимание. Флоренция его века знала popoio

grasso (буржуазия) и popolo minuto (пролетариат) и их вражду. Борьба тоже бывала

не из легких. Тоже жгли, грабили и резали. Тоже друг друга усмиряли.

Четыре года назад профессор Оттокар, русский историк Флоренции, выходя со мной

из отеля моего «Corona d'ltalia», показывая на один флорентийский дом наискосок,

сказал:

«Книга песен» (итал.).

Он был бы уничтожен, что для него означало бы смерть (лаг.).


Ы

— В ЧеТЫрНаДЦа I UM Bt-Kt jiACLb пимсш.а.иСЯ

рабочих депутатов.

,

Было это во время так называемого «восстания Чиомпи»,(

несколько позже Данте, но в его столетии. Так что история!

началась не со вчерашнего дня.

Некрасота, грубость, убожество Москвы революционной

изумили бы флорентийца. Вши, мешочники, мерзлый картофель,

слякоть... И люди! Самый наш облик, полумонгольские лица...

ПАЕК

Думаю, что в осажденных городах население на паек сажали и в средние века. Данте

сражался при Кампальдино, но осады ни одной ему не пришлось переживать. Так что

насчет пайка он, наверно, столь же непонимающий, как и вообще все на Западе, они

в пайке (le payok) ничего не смыслят вследствие своей крайней отсталости.

Пайки бывают разные. Я хорошо знаю академический, и всегда буду ему благодарен,

буду курить ладан из кадильниц и петь, и славить его, ибо благодаря ему и семья

моя, и я сам уцелели, и многие из моих знакомых тоже.

— В среду выдают паек!

Это значит, что писатели из Кривоарбатского, философы с Гагаринского, Гершензон

из Никольского и еще многие из других мест двинутся ранним утром с салазками,

тележками, женами, свояченицами на Воздвиженку. Там в кооперативе будут стоять в

очереди и волноваться, здороваться с математиками и зоологами, критиками и

юристами. А потом наступит, наконец, блаженный час: нагрузят в повозку бараний

бок (с бледно-синими ребрами), пуд муки, столько-то сахару, спички, кофе,

папиросы...

Жены с благоговением взирают. Вот мы везем свое богатство в детской тележке с

деревянными колесиками, они скрипят и визжат на весь Арбат, не беда, чередуемся,

тащим, когда пересекаем улицу, то старательно сзади поддерживаем поклажу — ведь

это все ценное, на целый месяц, стоимость всего этого рубля два, а то и два с

половиной. Паек, паек, награда долгих лет признания, известности, как не ценить

костей твоего барана и десятков твоих папирос? Как не потрудиться над тобой, не

развести музыки диссонансов на весь Кривоарбатский?

ИНТЕРМЕЦЦО

, Облик Орла — это гений в изгнании, нищете и бездомности. Данте был

флорентийский дворянин. Жил в своем доме, обладал достатком. Гражданские усобицы

разметали все. Он потерял семью, Флоренцию, родную землю. Скитаясь в Северной

Италии учителем литературы, полуприживалыциком сильных мира сего, написал

великое творение


I

Тпуднрр ПГРГО было ему одолевать свой гнев и гордость. Он ненавидел «подлое»,

плебейское, в каком бы виде ни являлось оно. Много натерпелся от хамства

разжиревших маленьких «царьков» Ит алии. Не меньше презирал и демагогов. Что

стало бы с ним, если бы пришлось ему увидеть нового «царя» скифской земли — с

калмыцкими глазами, взглядом зверя, упрямца и сумасшедшего?

Дантовский профиль на бесчисленных медалях, памятниках, барельефах треснул бы от

возмущения.

ЭКЛЕР ПРИ НЭПЕ

В надвигающемся безумии, в ощущении гибели того, что сам и выдумал, хитрец

отменил половину собственного дела. Среди других последствий оказалось одно,

малое для «событий», человеческому же сердцу видимое, милое, понятное.

Появился эклер — победа жизни. Его где-то пекли, но уже не тайком, а законно.

Законно же и продавали — сладкий, гладко-глянцевитый эклер на Арбате, Никитской,

где угодно, прямо на улице. Сколько миллионов спустил я на эти эклеры, на

ласточек «слишком медленной весны», но все же ласточек, все же эклер — знак

вольного творчества, личное, а не казарма.

В моего друга X. была влюблена барышня. Ее болезнь носила нежный, мечтательный,

но и упорный характер. Они встречались иногда в обществе, на заседаниях. Но ей

этого было мало. С упорством влюбленных она неожиданно являлась где-нибудь на

углу Никитской и Спиридоновки, как раз когда он проходил, здоровалась,

вспыхивала, бормотала несколько слов и исчезала.

Однажды в сухой августовский день пыль и коричневые листья летели по бульвару.

X. выходил из переулка. И не удивился, встретив темные, застенчивые, но и

полоумные глаза.

— Здравствуйте,— сказал он, как обычно, снял шляпу, пожал ее горячую руку. Она

молча сунула ему левой рукой теплый и глянцевитый эклер.

— Это вам... возьмите, вам...

Вспыхнула, слезы блеснули на глазах, и от любви, от смущения ничего уже больше

не могла прибавить, убежала.

— Что же бы ты сделал с этим эклером? — спросил меня X.

— Я бы его съел.

— Вот именно. Я так и поступил.

— И я считал бы его очень трогательным и милым подарком.

— Так ведь оно и есть в действительности.

— Благодаря чему я сохранил бы славное, с улыбкою, воспоминание.

— Оно и сохранилось. Эклер же показался мне особо вкусным.

и

Ж


ФЕДЕРИГО ДА МОНТЕФЕЛЬТРО

На столе у меня лежит том Сизеранна о знаменитом урбин-ском кондотьере. Его

носатый профиль вспоминается еще во Флоренции, по Пьеро делла Франческа в

Уффицци. Во время «великой» русской революции, работая над книгой об Италии, я

изучал жизнь сына Федериго, меланхолического и несчастного Гвидобальдо.

Да, Италия и красота много помогли пережить страшное время. И развертывая книгу,

сейчас ощущаешь сразу три эпохи русского человека: первую, мирно-довоенную,

поэтическую, когда Италия входила золотым светом. Вторую, трагическую,— в ужасе,

ярости и безобразии жизни она была единственным как бы прибежищем, Рафаэль и

божественная Империя, Парнас и музы Ватикана умеряли бешенство скифа. И вот

теперь, третья...

Как о ней сказать верно? — Революция кончилась Но для нас кончилось и

младенчески-поэтическое. Началась жизнь. Революция научила жизни. С прибрежья,

где гупчли, любовались и позировали — спустились мы в «бытие». Пусть ведет

вечный Вергилий. Началось схождение в горький мир, в «темный лес». Да будет

благословенна поэзия. Не забыть Аполлона, не забыть Рафаэля. Но иное a 1'ordre

d» jourj. He позабудешь Италии и не разлюбишь ее. Но нетьчя уже позабыть

«человечества», его скорбного взора, его преступлений и бед, крестного его пути.

*пгсриго. учажармы# -"ррг покоритель и завоеватель, книгопсб, собрагглто

Г}чшу:о библиотеку Ренессанса (считал, что напечатанная к;;:;: а — дурной теп!)

—вы теперь мирно будете стоять на полка: той моей библиотечки, на которую с

высотм своего урбинсгого замка вы и не взглянули бы, не удостоили б. Я прочту

книгу о вас — и отложу. Я не буду в ней, ею жить. Эстет, воитель, государь — вы

правы. Но у меня есть своя правда. Ни вам, да никому вообще я ее не отдам.

М. О ГЕРШЕНЗОН

Если ипти по Арбату от площади, то будут разные переулки: Годеинский.

Стяроконюшенный, Николо- и Спасопесковский, Никольский. В тринадцатом номере

последнего обитает гражданин Геошенон.

Морознр" лень, тихий, дымный, с палевым небом и седым инеем. Калитка запушеня

снегом. Через двор мимо особняка тропка, подъем во второй этаж и начало жития

гершензонова. Конец еще этажом выше, там две рабочие комнаты хозяина.

Гершензон маленький, черноволосый, очкастый, путанно-нервный, несколько похожий

на черного жука. Говорит невнятно. Он почти наш сосед. Иной раз встречаемся мы

на Арбате в молочной, в аптеке или на Смоленском.

На повестке дня (франц.).


сейчас, мн1 ки иишлспЫоап БаЛСнКыМм, ?сд.ст с;: ::ассрх. Гость, разумеется, тоже

в валенках. Но приятно удивлен тем, что в комнатах тепло. Можно снять пальто,

сесть за деревянный, простой стол арбатского отшельника, слушать сбивчивую речь,

глядеть, как худые пальцы набивают бесконечные папиросы. В комнате очень светло!

Белые крыши, черные ветви дерев, золотой московский купол — по стенам книги,

откуда этот маг, еврей, вросший в русскую старину, извлекает свою «Грибоедов-

скую Москву», «Декабриста Кривцова». Лучший Гершензон, какого знал я, находился

в этой тихой и уединенной комнате. Лучше и глубже, своеобразнее всего он говорил

здесь, с глазу на глаз, в вольности, никем не подгоняемый, не мучимый

застенчивостью, некрасотой и гордостью. Вообще он был склонен к преувеличениям,

извивался, мучительная ущемленность была в нем. Вот кому не хватало здоровья!

Свет, солнце, Эллада — полярное Гершензону. Он перевел «Исповедь» Петрарки и

отлично написал о душевных раздираниях этого первого в средневековье человека

нового времени, о его самогрызении, тоске.

Но, разумеется, Гершензону приятно было и отдохнуть. Он отдыхал на

александровском времени. И в мирном разговоре, под крик галок московских тоже

отдыхал.

Я заходил к нему однажды по личному делу, и он помог мне. А потом — по

«союзному»: Союз писателей посылал нас с ним к Каменеву «за хлебом». Так что в

этой точке силуэт Гершензона пересекается в памяти моей со «Львом Борисовичем».

Есть такой рассказ у Чехова: «Толстый и тонкий»...

О Каменеве надо начать издали. В юношеские еще годы занес меня однажды случай на

окраину Москвы, в провинциальный домик тихого человека, г. X. Там было собрание

молодежи, несмотря на безобидность хозяина напоминавшее главы известного романа

Достоевского или картину Ярошенки. Особенно ораторствовал молодой человек —

самоуверенный, неглупый, с хорошей гривой. Звали его Каменевым.

Прошло много лет. В революцию имя Каменева попадалось часто, но ни с чем для

меня не связывалось: «тот» был просто юноша, «этот» председатель Московского

совета, «хозяин» Москвы. Что между ними общего?

Однажды вышел случай, что из нашего Союза арестовали двоих членов. Правление

послало меня к Каменеву хлопотать. Он считался «либеральным сановником» и даже

закрыл на третьем номере «Вестник» ЧК4 за открытый призыв к пыткам на допросах.

4 В библиографии советских периодических изданий, существующей как в СССР, так и

в США (подготовлена Библиотекой Конгресса), обнаружить такое издание не удалось.

С 1917 года в Петрограде и затем в Москве выпускался «Вестник Народного

Комиссариата внутренних дел». В данном случае, по-видимому,


ЧТООЫ ПОЛУЧИ I Ь ll|JUiiyi_i\, пГ'пшЛОСи

бывшего генерал-губернаторского дома на Тверской, с Чернышевского переулка

Некогда чиновник с длинным щелкающим ногтем на мизинце выдавал нам здесь

заграничные паспорта

Теперь, спускаясь по лестнице с бумажкою, я увидел бабу. Она стояла на коленях

перед высоким «типом» в сером полушубке, барашковой шапке, высоких сапогах

— Голубчик ты мой, да ОТПУСТИ ты моего-то .

— Убирайся, некогда мне пустяками заниматься Баба приникла к его ногам

— Да ведь сколько времени сидит, миленький мой, за что сидит-то

У главного подъезда солдат с винтовкой Берут пропуск Лестница, знакомые залы и

зеркальные окна Здесь мы заседали при Временном правительстве, опираясь на наши

шашки — Совет Офицерских Депутатов Теперь стучали на машинках барышни Какие-то

дамы, торговцы, приезжие из провинции «товарищи» ждали приема Пришлось и мне

подождать Потом провели в большой, светлый кабинет Спиной к окнам, за столом

сидел бывший молодой человек Марьиной рощи, сильно пополневший, в пенсне,

довольно кудлатый, более похожий сейчас на благополучного московского адвоката

Он курил Увидев меня, привстал, любезно поздоровался Сквозь зеркальные стекла

слегка синела каланча части, виднелась зимняя улица Странный и горестный покой

давала эта зеркальность, как бы в Елисейских полях медленно двигались люди,

извозчики, детишки_ волокли санки В левом окне так же призрачно-и элегически

выступали ветви тополя, телефонные проволоки в снегу, нахохленная галка

Мы вспомнили нашу встречу Каменев держался приветливо-небрежно,

покровительственно, но вполне прилично

— Как их фамилии71 — спросил он об арестованных

Я назвал Он стал водить пальцем по каким-то спискам

— А за что?

— Насколько знаю, ни за что

— Посмотрим, посмотрим

Раздался звонок по телефону. Грузно, несколько устало сидя, поджимая под себя

ноги, Каменев взял трубку — видимо лениво

— А5 Феликс? Да, да, буду Насчет чего71 Нет, приговор не приводить