Именно потому, что оно больше не задает форму общества, оно и знакомо им лишь как наваждение, требо­вание, постоянно блокируемое законом ценности

Вид материалаЗакон

Содержание


По ту сторону бессознательного
Однако это верно и для психоанализа
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   30
ходе вытеснения некую «материю», и вот она-то, отягощенная всеми родимыми пятнами идеалистического вытеснения, и возникает теперь вновь в материализме. Задумаемся о понятии «вещи», которым пытаются обозначить нечто уже неподвла­стное репрезентации. С устранением всякой трансцендентности оста­ется одна лишь грубая, непрозрачно-«объективная» материя, субстан­циальное образование, молярный или же молекулярный фундамент из камня или слов. Но как же не заметить, что это лишь последняя, наи­более изощренная уловка идеализма — заточить все отрицающее его в этой неподатливой субстанциальности, тем самым узаконив его как своего референциального противника, как свое алиби и зафиксировав его в «эффекте» реальности, каковой есть лучшая опора для идеалис­тической мысли. «Вещь», «субстанция», «инфраструктура» и «мате­рия» никогда и не имели другого смысла. В ту же самую ловушку

контрзависимости от идеализма попадает и «материалистическая» те­ория языка. Неверно, что слова, выйдя из режима репрезентации и потеряв знаковую обусловленность, становятся «вещами», воплощая собой некий более фундаментальный статус объективности, большую реальность, возвращаясь на стадию конечной инстанции. Худшей пу­таницы не бывает.

Обращаться со словами «как с вещами»... чтобы выразить вещь из вещей — Бессознательное, чтобы материализовать скрытую энергию. Такова всегдашняя западня выражения, только здесь в ка­честве референции позитивизируется вытесненное, несказанное, а воз­можно и несказуемое — которое, однако, в известной точке обретает силу инстанции или даже субстанции. Западноевропейская мысль не терпит и, по сути, никогда не терпела пустоты значения, не-места и не­ценности. Ей необходимы топика и экономика. Если в поэзии (а также, по-видимому, и в остроумии) начинается радикальное растворе­ние знака, то пусть оно будет поддающимся расшифровке знаком чего-то неизреченного, чего-то такого, что никогда не выдаст нам свой шифр, зато тем более для нас ценно. Конечно, психоанализ — это не «вульгарная» герменевтника, это герменевтика более тонкая, поскольку за операциями над знаковым материалом всегда скрывает­ся нечто другое — иной мир, иная сцена, извивы которых могут быть уловлены специальным дискурсом анализа. Наслаждение здесь — вовсе не от чистой консумации. Оно всегда возникает из проступаю­щего при этой операции либидо, из «говоримого» в глубине фантаз­мов, из высвобождающихся аффектов. Одним словом, весь этот язы­ковой материал уже изначально нацелен на позитивную трансформа­цию (в данном случае — транскрипцию), он изначально подлежит интерпретации, как бы обволакивающей его своим аналитическим оп­равданием. Эта «Вещь» скрывается и скрывает нечто другое. Ищи­те силу, ищите означающее.

1 Всякая материя является сырьем. То есть понятие материи возникает лишь в зависимости от порядка производства. Об этом должны помнить все, кто считает себя «материалистами» (естественнонаучными, семиотическими, историчес­кими, диалектическими и т.д.). Даже и сенсуалистический материализм XVIII века уже был первым шагом к «освобождению» тела для нужд функции удоволь­ствия, как сырье для производства удовольствия.

Материя всегда является не более чем производительной силой. Однако в самом производстве нет ничего «материалистического» — как, впрочем, и идеали­стического. Это некоторый порядок и код — вот и вес. Так же и с наукой: это некоторый порядок и код, она не более и не менее «материалистична», чем магия или что-нибудь еще.

Глубинная мотивированность знака/симптома, единосущность слова и вещи, одинаковая судьба речи и влечения, фигуры и силы. Либидинальная экономика, принципом которой всегда является мета­форизация (или метонимизация) бессознательного, тела, либидо, фан­тазма в некоторое языковое расстройство. При лингвистической мотивации произвольность знака уступает место позитивной анало­гии между означающим и означаемой вещью. При психоаналитичес­кой мотивации обращенная закономерность связывает деконструиро­ванное означающее с первичным энергетическим потенциалом. Моти­вация предстает здесь как трансгрессия формы мятежным содержанием. Принцип реальности и прозрачности языка оказывает­ся прорван слепой сверхреальностью либидо. Именно так в лучшем случае интерпретируют поэзию — как жизненный шум Лучано Берио, театр жестокости Арто, задыхающийся хрип и вопль, колдовское вторжение тела в репрессивно-интериоризированное пространство языка. Вторжение частичных влечений, всплывающих именно как частичные и подавленные, одновременно трансгрессивные и регрес­сивные, ибо высвобождается здесь именно вытесненное содержание, отмеченное в качестве такового гегемонией формы.

Это лучше, чем «ветерок» у Суинберна, но это по-прежнему из разряда мотиваций и метафор. Такого рода театр жестокости — ме­тафора виталистская, энергетическая, корпореистская, а следовательно, в конечном счете и финалистская, пусть даже это и стихийный финализм. Магия «освобождения» первозданной силы (известно, как Арто близок — подчас непристойно близок — к магии и экзорцизму, а то и к оргиастическому мистицизму в «Гелиогабале»). Метафизика всегда где-то поблизости, как и в экономических/энергетических воззрени­ях на бессознательные процессы (то есть вообще на понятие бессоз­нательного), — метафизический соблазн субстанциализации БСЗ как тела, а потому и его освобождения как цели. Типичное для наших дней иллюзорное понимание вытеснения, когда бессознательное опи­сывается как содержание, как сила. Настоящий триумф формы — ог­раничить отрицаемое ею как содержание, замкнуть его, подчинив це­лям выражения содержания или воскрешения сил.

В этом пункте нет особенной разницы между лингвистикой и психоанализом: и там и тут одна и та же попытка найти основу по­эзии в соприродности дискурса своему объекту: «Расстояние между словами и вещами изменяется благодаря использованию «веществен­ности» самих слов, когда плоть слов и то эхо, которое она способна вызвать в пещере нашей чувствительности, служит посредующим звеном для ропота, который вызывают в ней вещи». Так и лингвисты пытаются в лучшем случае спасти «символическую» ценность звучания от идей произвольности знака. Чуть ниже читаем: «Вещь не «вводится» в речь, а устройство этой речи пробуждает в словах и отношениях между ними такие ритмы, которые оказываются созвучны ритмам, вызываемым в нашем теле самой вещью — предметом речи». Каким же чудом «вещь» и слово оказываются созвучны через посредство тела? Благодаря ритму? Нет, благодаря метафоре. Действительно, тут целая позитивная эко­номика метафоры — компромисс между «вещью» и словом в его материальности. Однако это неверно. Хотя логический дискурс и от­рицает материальность слова (Wortkörper), но поэзия вовсе не явля­ется, наоборот, воскрешением слова как вещи. Она вовсе не ведет к появлению чего-либо вещественного, а стремится уничтожить самое речь в качестве вещи. В поэзии как раз и исчезает статус вещи и дискурса по отношению друг к другу. То есть она стремится к ис­треблению речи как дискурса, но также и как материальности — не путем ее вытеснения, как это делает дискурс, по путем работы с нею до полного ее уничтожения.

Сходным образом и Кристева, опираясь на Гераклита и Лукре­ция, выстраивает материалистическую теорию означающего: слова не выражают реальность (подвижную), а являются ею. Не через по­средство идей, а в силу единосущности (а не просто «соответствия») материальных вещей и звуковой субстанции речи. Это гомологично психоанализу: бессознательное проявляется в языке не в том смысле, что оно в нем выражается, а в том, что у них одинаковая структура, что они одинаково артикулируются и высказываются. Тот же по­крой, та же сцена, тот же «фасон», та же работа. Там, где древние гово­рили «огонь», «вода», «воздух», «земля», мы говорим «язык», «бессоз­нательное», «тело».

Утверждать же, что в языке проявляется огонь, воздух, вода и земля (или же работа бессознательного), поскольку он и сам являет­ся стихийным началом, элементарной субстанцией, прямо сближаю­щейся со всеми остальными, — это гораздо радикальнее любой психонатуралистической «мотивации», однако чрезвычайно далеко от ис­тины. Дело обстоит с точностью до наоборот: только при условии, что огонь, вода, земля и воздух не являются ни ценностями, ни пози­тивными стихиями, что это метафоры постоянного растворения цен­ности, мирового символического обмена, что они не субстанции, а антисубстанции, антивещества, — только при таком условии язык, ото­рванный от логики знака и знаковой ценности, может с ними воссое­диниться. Об этом говорится в античных мифах о стихийных нача­лах, в гераклитовском и ницшеанском мифе о вечном становлении, и именно потому эти мифы были поэтичны и стояли несравненно выше любой аналитической интерпретации, которая транспонирует это ра­створение в скрытую инстанцию неизреченного, проступающую в не­речи или же в ино-речи.

В символической операции нет никакой, даже и «бессознатель­ной», материалистической референции. Скорее эта операция с «анти­материей». Остережемся научной фантастики, но все же есть некото­рая аналогия между частицей и античастицей, встреча которых ведет к уничтожению их обеих (с выделением в придачу колоссальной энергии), и соссюровским принципом гласных и противогласных, во­обще какого угодно означающего и отменяющего его анаграммати­ческого двойника: здесь тоже не остается ничего, кроме колоссально­го наслаждения.

Кристева пишет: «В этом ином пространстве, где поколеблены логические законы речи, субъект растворяется, и место знака занимает столкновение отменяющих друг друга означающих. Это операция всеобщей негативности, не имеющая ничего общего ни с конститутив­ной негативностью логического суждения, ни с внутрен­ней негативностью этого суждения (логика 0 — 1), это негативность ничтожащая (как суньявада в буддизме). Такую самоотменяющую мысль осуществляет нулевой субъект, не-субъект».

ПО ТУ СТОРОНУ БЕССОЗНАТЕЛЬНОГО

Вопрос стоит так: есть ли необходимость при объяснении по­эзии предполагать присутствие бессознательного — энергетического, эффектного потенциала, который в процессе своего вытеснения и своей работы становится основой расстройства, «выразительного» распада порядка речи и противопоставляет вторичным процессам свой первичный процесс? Причем все, разумеется, взаимосвязанно: если бессознательное представляет собой такую необратимую инстан­цию, то и дуальность первичного/вторичного процесса оказывается тоже непреодолимой, и вся работа смысла может состоять только в проявлении этого вытесненного, которое проступает сквозь вытесня­ющую инстанцию дискурса. В этом смысле нет никакой разницы меж­ду поэзией и неврозом, между стихами и оплошным действием. Сле­дует признать радикальность психоанализа: если первичные процессы «существуют», то они действуют повсюду и повсюду являются опре-

деляющими. Но и наоборот, достаточно предположить существование иного, символического порядка, который обходился бы без бессозна­тельного, без запрета и без вытеснения и в котором, по сути, разреша­лось бы само различение первичного и вторичного процесса, — дос­таточно такое предположить, чтобы релятивизировать всю перспекти­ву психоанализа, причем не только в маргинальных для него областях, где он ведет мощную экспансию (антропологии, поэтике, политике и т.д.), но и на собственной его территории, в анализе и лечении психи­ки, неврозов. Перефразируя Маннони, не исключено, что психоанализ, родившись из разграничения между первичным и вторичным процес­сом, однажды и погибнет от отмены этого разграничения. Символи­ческое уже представляет собой нечто такое, что лежит по ту сторо­ну бессознательного и психоанализа, по ту сторону либидинальной экономики, как и по ту сторону ценности и политической экономии.

Следует учитывать, что символические процессы (обратимость, анаграмматическое рассеяние, безостаточное растворение) вовсе не совпадают с первичными процессами (сдвигом, сгущением, вытеснени­ем). Они противоположны им, хотя те и другие вместе противопо­ложны логическому дискурсу смысла. Это их специфическое отли­чие (которое относится также и к наслаждению) ведет к тому, что сновидение, оплошное действие, острота — не то же самое, что произ­ведение искусства или стихи. Это различие символического и либи­динального бессознательного сегодня в значительной мере скрадыва­ется в силу привилегированного положения психоанализа, но его не­обходимо восстановить — запретить психоанализу вторгаться туда, где ему нечего сказать: о поэзии (художественном творчестве), сим­волическом, антропологии (первобытных обществ) ни Фрейд, ни Маркс не смогли сказать ничего, кроме как редукционистски сводя эти области один — к способу производства, другой — к вытеснению и кастрации. Когда психоанализ и марксизм натыкаются на непреодо­лимое препятствие, не надо помогать им прыжком или ползком пре­одолеть его, нужно безжалостно анализировать их, исходя из того, что им недоступно. Эти их границы являются сегодня стратегическими пунктами любого революционного анализа.

Маркс надеялся постичь фундаментальную инстанцию в эконо­мике и процессе ее диалектического развития. На деле же он через экономику и ее судороги уловил то, чем она симптоматически одер­жима, — самую отделенностъ экономики как инстанции. Факто­ром, пронизывающим всю экономику, делающим ее конфликтным ме­стом противоречий (эти противоречия, при всей их остроте, по-своему пытаются его рационализировать), является фантастическая автома­тизация экономики, возведенной в ранг принципа реальности.

Однако это верно и для психоанализа: своим термином бес­сознательного и работы бессознательного Фрейд пытается постичь как фундаментальную инстанцию то, что опять-таки является резуль­татом ломки символического в форме индивидуальной психики. В конфликтных отношениях сознательного/бессознательного всего лишь проявляется навязчивое чувство этой отделенности психики как таковой. Во фрейдовской топике (БСЗ/ПСЗ/СЗ) просто фор­мализовано и теоретически осмыслено как первичная данность то, что на самом деле есть результат деструктурации.

Анализ Маркса и Фрейда носит критический характер. Но ни тот, ни другой не критичны в вопросе об отдельности своей области. Они не сознают сами того разрыва, на котором основаны. И тот и другой — варианты критической симптоматологии, незаметно превра­щающей свое симптоматическое поле в поле определяющее. Первич­ные процессы и способ производства — таково их «радикальное» слово, их базовые детерминативные схемы, опираясь на которые они экспортируют свои понятия и империалистски захватывают другие области.

Сегодня марксизм и психоанализ пытаются смешивать свои понятия, обмениваться ими. И если бы они оба принадлежали к «ра­дикальной» критике, то по всей логике смогли бы это сделать. В ре­альности же это не так. Фрейдомарксизм во всех своих формах — это сплошной фантазм и провал. А глубинная причина этих постоян­ных неудач в переносе понятий, из-за чего он оказывается и с той и с другой стороны операцией безнадежно-метафорической, — состоит именно в том, что и марксизм и психоанализ обладают внутренней связностью лишь в своих частично-ограниченных пределах (каковых они сами не сознают), а потому и не могут быть генерализированы как общие аналитические схемы.

Ни их «синтез», ни их контаминация — одна лишь их экс-терминация, их обоюдное истребление может заложить основу для ради­кальной теории. Марксизм и психонализ находятся в кризисе. Следу­ет не подпирать их один другим, а столкнуть лбами эти два кризиса. Они еще долго могут драться между собой. Не стоит лишать себя такого зрелища. Это всего лишь два поля критики.

  503 Service Unavailable

Service Unavailable

The server is temporarily unable to service your request due to maintenance downtime or capacity problems. Please try again later.