Другом две значительные личности Вольтер и Екатерина Великая

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   28
видеть тебя вновь, мой милый обскурант! Какие парадоксы ты припас на сей раз в

ответ на парадоксы просвещения?" Миша, а вернее, подполковник Земсков, маркиз де

Оттец, барон Анштальтский, выдавал что-нибудь вроде:


"Мой дорогой мэтр, всю дорогу к вам я думал о трех главных заклятиях

человеческих: о прошлом, настоящем и будущем. Принято думать, что мы сидим в

настоящем, вспоминаем прошлое и движемся в будущее, не так ли? Между тем мы не

успеваем осознать и единого мига из настоящего, как оно становится прошлым;

стало быть, настоящего просто нет, не так ли? Будущее же существует только в

наших мечтах, а в реальности оно тоже немедленно всем скопом превращается в

прошлое, не так ли? Значит ли сие, мой мэтр, что из трех времен существует

только прошлое, то есть единственное то, о чем мы хотя бы с долей уверенности

можем сказать, что оно было?"


Вольтер хохотал, потирал руки: "Воображаю физиономию Дидро, ежели ему

рассказать, о чем думают офицеры екатерининской гвардии!" После этого он садился

писать письмо своей возлюбленной монархине, а Миша разваливался на диване, на

коем они когда-то толь беззаботно возились с несовершеннолетними

курфюрстиночками.


Перед тем как скакать назад, он тщательно проверял запечатку послания. Всегда

напоминал филозофу о необходимости начертания на конверте надписи "Е.И.В.Е2 в

собственные руки". На прощанье Вольтеру, которому исполнилось уже семьдесят

пять, подчеркнуто говорил: "До следующего раза, мой мэтр!", а тот отвечал с

улыбкой: "В любом случае, мой мальчик!"


Чем ближе становилась российская граница, тем выше вздымалось волнение.

Отечественные виды, убожество деревень, но особенно почему-то церковные и

кладбищенские ограды вздымали в душе какую-то несвойственную веку, то есть не

успокаивающую, а бередящую все естество музыку. Не верилось, что в этой стране с

ним может произойти что-то чудесное, а между тем понимал, что к чудесному и

летит.


Вот именно, дворец всякий раз казался ему после недельных скачек каким-то чудом,

чем-то вроде его собственной вздорной башки видений, с той лишь разницей, что

картина нигде не морщилась по краям. От первого караула до последнего его

передавали из рук в руки, вели по гулким анфиладам, пока не оставляли в пустой

приемной зале. Там он стоял один у стены, бледный и, как он прекрасно понимал,

неотразимый. Через время появлялась ближайшая фрейлина, чаще всего Протасова или

Ташкова, или обе, "Ах, Мишель, вы всех нас погубите!". Перед ним открывались

двери, и он проходил дальше уже один.


За окнами Нева либо стояла во льду, либо катила волны, качала челны, либо

молчала мраком. И наконец возникала она, Е.И.В.Е2 с ея собственными руками.

Всякий раз ему казалось, что она спускается к нему по церемониальной лестнице в

своей любимой меховой шапке, а между тем она стояла на ровном месте и едва

доходила ему до плеча, потому что в отличие от барона Фон-Фигина не любила

высоких каблуков. Как полагается по уставу, он печатал шаги, с ладонью,

приставленной к виску, докладывал о прибытии, вынимал из-за обшлага пакет и

передавал адресату. Она протягивала ему руку для поцелуя. Он целовал тыльную

сторону ладони, потом ладонь, потом предплечие, потом обе руки, что как бы

подражали вспугнутой паре голубков, потом локти, тронутые уже увяданием, потом,

все больше теряя голову, отщелкивал на спине кнопки, тянул на себя шнурки,

обнажал ея плечи. "Ах, Мишель, - шептала она, - пошто вы думаете, что мы ни в

чем вам не можем отказать?" И устремлялась вроде в поспешную ретираду,

оглядывалась через плечо, беззвучно хохотала, трепетала в жажде быть пойманной,

сдавалась в последней из своих комнат и получала все сполна.


Только после того, как первые восторги завершались, появлялись Протасова и

Ташкова и вели императорского курьера в туалетную, где за это время приготовлена

была горячая ванна. Случалось, что он засыпал прямо там, в аромате лаванды, и,

просыпаясь, обнаруживал рядом роскошных фрейлин, ничем не уступающих унтерам

Марфушину и Упрямцеву, за исключением волнистых усов. С возгласом "Ах, дети-

дети, неразумные дети!" в туалетную заглядывала императрица, и утехи

продолжались. Иной раз она входила с только что полученным письмом и зачитывала

что-нибудь курьезное от "нашего шаловливого старче". Ну, скажем, следующее:


"Здесь ходит по рукам Манифест Грузинцов, объявляющий отказ в доставлении девиц

ко Двору Мустафы. Желаю, чтоб это была правда и чтоб все их девицы достались

Вашим храбрым Офицерам, кои того стоят: красота должна быть наградою мужеству".


Тут все присутствующие начинали бурно и щастливо веселиться, и дамы задавались

вопросами, каких же это Ахиллов, каких Антиноев из состава храброго российского

офицерства имеет в виду гений человечества? И тут же ответствовали друг дружке:

да вот ведь он с нами, наш Ахилл, наш Антиной, наш Мишель де Террано, и теребили

обнаженного неотразимца в шесть рук, а потом и обнимали его всеми телами.


Не раз Ея Величество предлагала подполковнику Земскову перебраться во дворец, но

он с печальной преданностью шептал: "Нет-нет, Ваше Величество, увы, сие не

предписано мне судьбою". Зная о странностях его брака, она не настаивала.


Годы шли, но такие вроде бы случайные встречи происходили с прежней бурностию.

Екатерина с возрастом значительно отяжелела, ноги ее опухали, a зубы, невзирая

на все старания лондонских дантистов, крошились и выпадали. Михаил между тем,

отставая от нее на пятнадцать лет, продолжал пребывать в амплуа красавца

мужчины. Однажды во время ее знаменитого путешествия в завоеванный Крым, то есть

когда ей было уж близ к шестидесяти, он догнал императорский караван в свите

Светлейшего, князя Таврического. В окрестностях только что заложенного города

Севастополя, в укромной и донельзя питтурескной бухте он узрел со скалы царицыны

купания. Служанки под руки вводили ее в кристальные воды. Тяжелый сам по себе

живот ея отвисал, будто не выдерживая веса грудей. Ступни ног почему-то

потемнели и подогнулись внутрь. И вдруг, как легла она на воду и потянулась с

наслаждением, так он и вспыхнул прежним страстным желанием погони и захвата. К

концу купания он уже бродил в окрестностях ея шатра, ожидая аудиенции у щедрой

монархини.


* * *


Возвращаемся в жаркое лето 1812 года. Николай Галактионович сообщает о

результатах врачевания санкт-петербургских пациентов. Анна Антиоховна Шерер

перестала покрываться красными пятнами, урегулировалось мочеиспускание, однако

удерживаются крепискьюлы настроения при выходе в свет. Старший князь Ателье-

Курагин благодарит за настой галлигалуса осводийского: как рукой снял животные

колики. Просит ваше превосходительство обратить внимание на подъем устойчивости

и посылает по вашему вызову секретную экцию, добытую по вашей инструкции приемом

рукоблудия. Вспоминает ваши встречи при дворе Сириниссимуса. Графиня

Бессамучникова считает, что порошки перкулятория буквально спасли ее как

личность и как женщину и мечтает о личной встрече с живой легендой для бесед о

тайнах организма. И так далее.


Михаил Теофилович расставляет по надлежащим ящикам прибывшие флаконы и с

братской улыбкой смотрит на своего Колю, этого вечного петиметра. Вот ведь в

прошлом-то веке все мы, включая, конечно, и кавалера де Буало, гладко выбривали

свои визажи, а теперь и у него в подражание нынешним молодцам появилась под

пучочками ноздревых седин некая хорошо укоренившаяся, да еще и вельми

нафабренная гусеница. Ему уже хочется, чтобы сей "наш Калиостро" поскорее ушел,

дабы продолжить положенные на сегодня исследования. Николай Галактионович

вынимает из своей баулы толстую пачку ассигнаций и быстро делит ее на две

половины.


"Ну что, Коля, говорят при Дворе о происках Буонапарте?" - спрашивает Земсков

просто так, чтобы что-нибудь сказать, и попадает в точку. Буонапарте,

оказывается, привел всю Европу, лё Гран Армэ, к нашим границам, и день ото дня

ожидается вторжение. Генерал Земсков вскипает: "Нынешние тугодумы хорохорятся, а

ведь нет сомнения, что он устроит нам новый Аустерлиц! Не ровен час, и Петербург

возьмет корсиканец! Не знаю, как ты, Николай, а мы с Ростопчиным уже решили

сбирать ополчение. Ей-ей, наш эксперьянс еще поспорит с нынешними военными

трутнями! Надо спасать Россию!"


Он долго еще говорит о большой политике, все больше распаляется и неизбежно в

конце концов подходит к "греческому проекту", сему гениальному делу,

замысленному великой Государыней "с передачи", как в том веке говорили, самого

Вольтера.


* * *


В 1796 году все уже было готово для взятия Стамбула и проливов и оглашения

манифеста о создании Новой Византии под десницей молодого императора

Константина, "нашего внука". Армия и флот Порты были в полном расстройстве.

Наши, напротив, собирались в противумагометанских тучах. Эскадра адмирала

Вертиго нацеливалась на Корфу, дабы осуществить задуманный еще в Доттеринк-

Моттеринке остров-базу. Греки по всему побережью готовы были поднять восстание

за православную веру. Мечта стольких поколений была близка к воссиянию!


В Петербург съезжались военачальники на решающее совещание у Государыни, были

среди них и два пятидесятидвухлетних генерала, Лесков и Земсков. Кто бы мог

подумать, что при Дворе развернутся события столь прискорбные - расстройство

брака принцессы Александры и шведского оболтуса Густава Четвертого, все

отвратительные толки вокруг сего афронта, - что они приведут к кончине Екатерины

и к дальнейшему, весьма сумнительному восхождению на трон Павла. Кто бы мог

подумать, что генералы предстанут не перед ней, Великой, а перед жалким Ним,

который будет кричать о перемене концепций, о выходе из "греческого проекта" и о

сближении с Пруссией, тоже лишившейся декларированного Вольтером Великого и

возымевшей своего тогдашнего жалкого грубьяна.


Из всех бывших в тот день у Павла генералов только двое, Лесков и Земсков,

осмелились воспротивиться резкой смене курса, поднять голос в защиту

"матушкиной" политики. Павел долго тогда на них смотрел с жестоким выражением

лица, потом начал делать круги вокруг стола, явно чтобы не сорваться в крик, и,

наконец, ровным голосом попросил подать репорты об отставке. Документы сии

генералами были тут же с поклоном и предоставлены: подготовили заранее любимчики

растленной родительницы, предатели родины! Нелегко они чувствовали себя, идя к

выходу из Инженерного замка: могли ведь перехватить, заковать в железа,

допросить с пристрастием, бросить в крепость, а то и отправить прямо в Кемь.

Обошлось, отставки были по всей форме приняты и подписаны.


* * *


Деловая встреча старых братских друзей завершается, семейственная по традиции

состоится вечером в поместье Лесковых. Николай Галактионович, с лукавостью

напевая старый французский шансончик "Ах, бабушка моя была плутовка", дабы

доставить братцу ностальгические воспоминания об улице Травестьер, слегка

покряхтывая от своего люмбаго и всякий раз не забывая чертыхнуться в адрес

колясочника Честертона, дескать, он виноват, а не шестидесятивосьмилетний

возраст, отправляется "домой", как он выражается, хоть и живет в сем гнезде не

более двух недель в году. Сын Михаила Теофиловича, сорокадвухлетний экзотический

мужчина Георгий с террасы отмахивает Лесковым морской сигнал: "Готовьтесь,

маркграф едет!" По прямой-то через речку тут сотни две саженей, а по мосту не

менее шести верст.


Михаил Теофилович возвращается в свой кабинет и сразу забывает и Николая, и

деньги, и петербургский свет, и даже Буонапарте с его Гран Армэ. Наконец-то он

снова один с истинным делом своей жизни, исследованием человеческих жидкостей и

слизей, или, как позднее стали называть это дело, с гематологией. Позвав казачка

Гришатку, крепостного мальчонку двенадцати лет, крутить центрифугу, он

углубляется в созерцание четвертной бутыли с мочою дедка Бычкова, сторожа

усадебных парников, страдающего изъязвлениями кожи. Как он и предполагал, при

добавлении крошеного марганца в смеси с химикатом собственного изготовления,

названного арбокрофором, моча начинает выделять в осадок еле видимые

кристаллики, те самые глюфанты, о существовании коих Михаил Теофилович давно

догадывался. Из этого следует, что язвочки дедка Бычкова вызваны отнюдь не

дурной болезнью, якобы подцепленной суворовским гренадером в Пьемонте, а вот

именно этими самыми глюфантами, что накапливаются в моче, а стало быть, и в

крови в силу печеночной недостаточности. Предположительно и врачевать сию

хворобу можно арбокрофором, с Божьей помощью.


Гришатка тем временем с усердием крутит центрифугу, в коей прокручивается унция

крови его собственной матери, поварихи Лукерий. Мальчик, весьма похожий на

собственный Михаила Теофиловича детский портрет, писанный в один из наездов

легендой всего рязанского дворянства Гран-Пером Афсиомским, весьма гордится

своей должностью "ассистана" при лаборатории барина. Надо будет подумать о

Гришаткином образовании. К его совершеннолетию, надо надеяться, обрушится

проклятая крепостническая система.


Лукерия в последнее время стала жаловаться на перехваты дыхания и на боли в

области сердца, просить у барина "верное лекарствие", серчать. Третьего дня

прямо на кухне ей стало так плохо, что пришлось отворить кровь. Вот именно эта

кровь и подвергается сейчас центрифугированию. Михаил Теофилович давно уже

догадывается, что болезни такого рода вызываются тем, что он называет

"холистратиками". Эти вещества циркулируют по всей системе, открытой гениальным

Гарвеем, утяжеляют кровь, замедляют ее ток и даже оседают на оболочках сосудов в

виде малоприятных наростов. Надобно, наконец, выделить оные холистратики, чтобы

научиться их чем-нибудь растворять.


Вот в таких заботах проводит каждый свой день отставной генерал екатерининской

гвардии, который в молодости был известен при Дворе своей удивительной

неотразимостью. По завершении лабораторной части трудов он читает справочники и

научные журналы, которые получает по подписке из Амстердама, а потом

отправляется в отдельное строение, известное как "павильон", на деле склад,

проверяет там наличие необходимых трав и химикатов и составляет заказы в

различные химические и фармакологические кумпанейства.


* * *


Вернувшись из "павильона", он еще с порога услышал удивительную, как раз ту

самую "тревожную" музыку нового века, что он когда-то предчувствовал. Это

Клавдия играла германского гения Ван Бетховена на новом типе клавишного

инструмента, известного как "форте и пиано". Он вошел, и она сразу повернулась к

нему, затрепетав лицом и, как всегда, даже и сейчас, после стольких лет, задавая

ему непроизносимый, но и без произнесения такой понятный вопрос: ты меня еще

хоть немножечко любишь?


Он подошел к ней и утешил поглаживанием по седым волосам, поддуванием колечек на

шее, притворной сердитостью - почему, мол, так долго была в полях? Потом сказал:

"Знаешь, Клодимоя, приехал Николай, ну и, как обычно, будет суарэ у них, так что

марш-марш в туалетную и сделай себя красивой". Она вздохнула: попробуй сделать

себя красивой с этими опустившимися щеками и подглазиями. Вернулась к Бетховену.

Мишель сел рядом в кресло, закрыл ладонью глаза. Откуда знает этот то ли немец,

то ли голландец, что у меня на душе?


* * *


У Лесковых так совпало, что съехалось чуть ли не все семейство. Старший сын

Магнус Николаевич шумно ходил по всем полам, ко всем слегка, по-доброму,

задирался с шуткой, заворачивал в буфетную, выходил с рюмочкой, в общем, сиял; и

не без причины - третьего дня сорвал большой куш в вист на губернской ярмарке.

Этот первенец был любимцем Фортуны. Пойдя по стопам папочки, он окончил курс в

парижской Эколь Милитэр, быстро возвысился в чинах и сейчас, к сорока годам, в

чине полковника занимал пост в штабе генерала Багратиона. К тому же обрел он в

дворянских кругах широкую, хоть и несколько фальшивую славу рыцарского

наставника молодежи, бретёра и непревзойденного игрока. Жил он быстро,

авантюрно, и супруга его, урожденная княжна Чехардия, в нем души не чаяла.


Две его сестры, Леопольдина и Валентина, тоже присутствовали со всеми своими

чадами. Для поддержания в детях благовоспитанности и уважения к родовым

традициям из глубин дома бабушка Фекла вывозила кресло-каталку со столетней

немецкой старухой в голубеньком чепце, с бесконечным вязанием на коленях и с

большущим котом на плече, который весьма серьезно относился к своей позиции

старухиного телохранителя. Читатель, догадайся, кем являлась сия столь

традиционная персона! Правильно, это была не кто иная, как некогда милейшая, а

впоследствии зловещая герцогиня Амалия Нахтигальская!


* * *


В те еще времена, когда семьи Николя и Мишеля жили в Петербурге одним домом, а

Леопольдина и Валентина были крошками, однажды, в канун европейского Рождества,

у ворот их особняка остановилась колымага, из коей выскочила всклокоченная

старуха, более похожая на истерическую русскую боярыню, чем на чопорную

северогерманскую герцогиню. Колымага с гербом, напоминавшим стертую от времени

крышку коробки нюхательного табаку, - это было все, что осталось у Амалии от ее

государства. Дальше все в том же фасоне "страсти-мордасти": на коленях поползла

от ворот к дверям, рвала крест на груди, кричала что-то невразумительное на

смеси русского и курляндского. Сестры ничего понять не могли, однако чувствовали

в ужасной визитерше что-то свое.


Только уже в доме, когда все, что на ней намерзло, стекло на паркет, выявились

знакомые тевтонские черты. Тетушка Амалия! Та самая, что в незабвенном дворце

"Дочки-Матери" во времена их золотого детства вела хороводики маленьких

принцесс!


Вечером вернулись из клуба мужья. Вымытая, просушенная и даже слегка

накуафюренная старая дама сидела у камина. Известный всему обществу от Данцига

до Киля великолепный французский вернулся к ней. Именно на этом языке она и

поведала семье свой лё плю гран кошмар. Быть может, именно сие языковое

совершенство и повлияло на окончательное решение ея судьбы.


* * *


Оказалось, что она даже в самом страшном сне не могла вообразить, что все так

ужасно кончится. Конечно, она была до чрезвычайности сердита на старших

Грудерингов за то, что те без предупреждения засели со всем своим двором на

острове Оттец. Даже датчане никогда бы не пошли на такое безрассудство. В

герцогине боролись две сути ее естества, да-да, именно две сути: одна суть

любящей родственницы и тети, другая - суть суверена, который не может просто так

оставить посягательства на свою собственную, родовую территорию.


Однажды явился какой-то весьма солидный господин и предложил за умеренную плату

найти решение конфликта. Он произвел на герцогиню вполне серьезное впечатление,

и только потом она вспомнила, что он во время разговора иногда как бы заглатывал

свой рот. Как-то весь слегка передергивался, адамово яблоко уходило под

подбородок, и рот исчезал, вместо него получалось просто голое место; как

колено. Впрочем, всякий раз это длилось не более секунды. Герцогиня решила, что

это просто нервный тик, и только потом, уже после трагедии, она сообразила, что

это был вовсе не нервный тик, а результат слишком поспешной трансформации. Вы,

конечно, понимаете, дети мои, что это значит. Нет, не понимаете? А вот я, к

сожалению, понимаю, и казнюсь, казнюсь, казнюсь. Ну хорошо, дайте мне еще одну

скляночку валерьяны.