Леонида Гурунца "Наедине с собой"

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   21


А вот вам еще одно предупреждение, – Пришвина, – которое и сейчас звучит как набат: "Русская классическая литература стала мировой литературой прежде всего тем, что питалась соками жизни, тем, что мы называем правдой. Кто хочет прославить нас, отняв у нас эту правду, ошибается. Он скорее ославит нас".


Что еще, на мой взгляд, мешает нашей литературе быть передовой, подлинно новаторской? Изгнание из нее жанра трагедии. Тема трагического в жизни и в литературе – особая тема, о ней сходу не скажешь. Здесь я хочу только заметить, что жанр этот как бы негласно, тихим пинком вышиблен из нашей литературы, незаслуженно забыт.


Собственно говоря, большие художники никогда не отказывались от трагического. Вспомним "Оптимистическую трагедию" Всеволода Вишневского, "Разгром" А.Фадеева, "Чапаев" Д.Фурманова, "Сорок первый" Бориса Лавренева, всего Михаила Шолохова: "Тихий Дон", "Судьба человека" и другие.


Но отказывая этому жанру в жилплощади, не признавая его, мы все же, нет–нет, да и прибегаем к его помощи. Он прорывается в литературу, хотя и “под псевдонимом”, заявляет о себе, каждый раз убеждая нас: зря мы чураемся его, а он "вроде ничего, не очень вредный".


Как бы мы ни отказывались от трагического, мы не в состоянии отменить его.


А что делается зачастую в наших издательствах? Из книги изымают рассказы, очерки, из большой вещи отдельные куски, в которых, по мнению издательства, “какие–то тени”. Тени эти, переводя на наш обыденный язык, все те же недостатки, которые раздражают издательского работника,– родного брата любителя голубого покоя.


Они наносят литературе большой вред, мешают нам работать.


Попробуйте найти лес без подлеска. Не скоро найдете. Леса без подлеска не бывает. Без кривого дерева тоже. А если этот лес в Армении, уверяю, на счетной машине не пересчитаете всех сортов деревьев, кустарников, разных дичков, начиная от ликующе–зеленого великана грецкого ореха до торопливо облетающих тополей или черно–сизых карагачей, от цепких плетей ежевики до колючего терновника или изумрудных брызг барбариса.


Хотим мы того или нет, в жизни колючий терновник соседствует с нежным, легко ранимым флоксом или барбарисом, кривой дикий лозняк теснит стройную белоствольную березку. А прижимая букет с розами к груди, не нужно забывать о шипах, которые могут вас уколоть.


Я боюсь Толстого, сказавшего: "Искусство... не терпит посредственности. Оно же не терпит сознательности".


В самом деле, как быть со своим прошлым? Разве не следует к нему относиться сознательно? Наше время не мешок, в который можно запихать все, что под руку попадется. Я не могу просто так, пласт за пластом поднимать на поверхность, на обозрение читателям свои воспоминания и не могу спокойно погрузиться в самосозерцание шестидесятилетнего человека, возвращающегося в свое столь отдаленное детство. Прошлое надо видеть. Вот оно, мое прошлое – наш Норшен, дороги к нему, вещи, люди, мои сверстники, мой дед. Я могу еще много о них рассказывать, но это все–таки не будет литературой, если я не увижу их по–своему, не привнесу в них частицу самого себя. Когда ты видишь по–настоящему, когда ты выходишь из роли обычного наблюдателя, открываешь то, что тебе нужно. Что нужно искусству. И тогда ты сам становишься видным!!!


Писать надо о человечности и мужестве, не возводя их в исключительность и геройство. Не пугать читателя “сверхподвигом", не порождать в нем сомнения в способности каждого совершить поступок. Чтобы он не подумал: "А я так не смог бы". Эта неуверенность может сыграть пагубную роль в час испытания. Опасность может показаться заведомо непосильной, неодолимой...


Таков, на мой взгляд, один из непреложных законов художественной литературы.


Головокружительные похождения выдуманных суперменов оказывают литературе только медвежью услугу.


Недавно в Русском драматическом театре имени Станиславского в Ереване я смотрел пьесу грузинского драматурга Чхикадзе. В течение двух часов на глазах зрителя вызревала правда, отметая в сторону ложь. Мы видели настоящую жизнь – со всем ее шлаком, видели, как она захламлена, ущербна, как нуждается в правде, в справедливости, в совести – во всем том, что делает человека человеком.


Публика по окончании спектакля не бросились к вешалкам, как обычно, а задержалась: каждому хотелось поблагодарить театр за такую постановку.


В пьесе Чхикадзе правдолюбца журналиста увольняют с работы. И это настораживает, делает пьесу актуальной, нужной сегодня.


Я не призываю писателей коллекционировать зло, но и не считаю себя вправе обходить то страшное, что оно несет людям. Замалчивать зло – значит поощрять его, позволять ему глубже пустить корни. Я считал бы себя оскорбленным, недостойным уважения, если бы промолчал о том, что знаю, вижу, день за днем наблюдаю, надрывая себе сердце.


Я не разделяю и иронической реплики, брошенной как бы невзначай одним из коллег: "Не твое дело, писатель, разбираться в том, что в жизни не ладится, это дело начальства". Даже иронию такую не принимаю. До иронии ли нам сейчас?


Людей добрых, отзывчивых, конечно, больше. Жестоких мало, их единицы. Но хорошее не всегда приметно. А подлое, бесчеловечное бросается в глаза, возмущает, запоминается, пристает, как лишай.


Мир, в который мы приходим, – не новогодний подарок в яркой упаковке. Как бы он ни был совершенен, чего–то в нем недостает, что–то не вполне устраивает тебя. Нужно изменить, переделать, приспособить его к твоим надобностям. Создавать заново.


Разумеется, при такой перестройке не обойтись без конфликта. Конфликт – это спор между старым и новым. Между передовым и отсталым. Между правдой и ложью. Между добром и злом. И это естественно и закономерно.


Принимать мир безукоризненно налаженным, значит ничего ему не желать.


Нести правду – значит стоять насмерть за добро, помогать добру победить зло. Чтобы тесно стало злюке–злу на нашей земле.


Задумывались ли вы над тем, почему лодка под парусом идет против ветра? Почему самолет, оторвавшись от земли, летит на ветер? Почему птица учится летать, тоже принимая ветер в грудь?


Я не жалею, что встречный ветер всегда жег мне лицо. Злой, мудрый встречный ветер. Он не только жег меня, но и научил жить не по ветру.


Почему, встретившись со злом, мы очень часто проигрываем? По очень простой логике. Зло застает нас всегда неподготовленными. Недостаток информации разоружает нас. Столкновение с ним всегда неожиданно, момент внезапности решает судьбу нашей запоздалой схватки. Мы начинаем борьбу со злом, когда исход боя уже предопределен и не в нашу пользу. Грош цена такой войне.


Безудержная апология, восхваление или зряшное отрицание всего – равноправные палачи всего живого в искусстве.


Не расточай похвал волку за то, что он волк, из боязни, что он может тебя съесть, перегрызть тебе горло. Из страха перед кем–то не льсти ему, награждая его качествами, заимствованными из собственного кармана. От твоих похвал волк не станет лисицей, а коршун – другом курицы... Не пожертвовав десятью тысячами дел, невозможно совершить одного значительного.


Есть дни потерь так же, как и дни удач, дни обретений. Сегодня – мертвый день. Я ничего не написал, нарушил закон: ни дня без строчки.


Живу – значит действую, ошибаюсь, люблю, ненавижу. Если надо, бросаюсь с кулаками в драку. Без этого нельзя. Жизнь сложна, а люди – разные.


Он всегда и во всем руководствуется готовыми стандартами, свято веря, что хорошо лишь то, что укладывается в границы, предписанные инструкцией. Нехоженые пути ему неведомы. Но есть другая властная потребность – остаться самим собой. Границы, предписанные любой инструкцией, несут личности распад, а если эта личность – писатель, начисто убивают его.


Никогда не бойся мгновений, которые вечны.


Печально чистое небо, если на нем не сверкают мятежные молнии.


Я всю жизнь что–то преодолевал. Наверное, когда я умру, гримаса преодоления так и застынет у меня на лице.


Жанр короткого рассказа – как вспышка молнии, минутное озарение всего окружающего. И прежде всего – облюбованного тобою объекта. Было бы справедливо, если бы этот жанр именовался мгновением правды. Я мечтаю написать книгу, назвав ее мгновением правды.


Александр Трофимович Твардовский как–то сказал по поводу каких–то виршей, которое ему не понравились: "Вот бы к этому подтексту еще бы текст". Это зачастую и подводит автора, пишущего короткие рассказы. Очень часто подтекст есть, а текста нет. Или наоборот. Есть текст, а подтекста нет. Здесь нужен точный прицел, точное попадание в яблочко. Промахнулся – рассказа нет, не получился тот естественный сплав текста и подтекста, который и приносит успех. А что это за яблочко, спросите вы, в которое нужно попасть, чтобы получился рассказ? Правда, правда искусства.


Лирическая миниатюра, новелла – это не просто короткий рассказ, как думают многие. И прав Василий Субботин, который в своей книге "Силуэты" пишет: "Я уверен, что это произведение, которое строится по каким–то другим, своим собственным законам. Оно напоминает маленький стеклянный шар, в котором мы своими глазами можем увидеть удивительный мир".


Жанру этому присуща афористичность, емкость мысли. Словам в нем должно быть тесно, а мыслям просторно.


Одна из читательниц, прочитав вслух новеллу "Белый гребень волны", сказала: "Самое интересное, что рассказ ясен, но неоднозначен. Для каждого возникает свой круг ассоциаций и зависит он от читателя, а не от автора. От его опыта, от его знания жизни"...


Я думаю, что моя читательница дала исчерпывающую характеристику. Неоднозначность тоже входит в состав этого жанра. Секрет каждой миниатюры в том и заключается, что она мгновенно вступает в какую–то не очень понятную, но очевидную связь с жизненным опытом того, кто ее читает. Поэтому она не может быть однозначной.


Короткий рассказ, миниатюра, стихотворение в прозе – жанр не новый, но он никогда не был в литературе главным, доминирующим. Это как с магистральными дорогами. Бежит себе грейдеровая дорога, пересекая немеренные просторы, а рядом, пунктиром, еле различимая в придорожной примятой траве, вьется узкая тропиночка, бежит не отставая, не сливаясь с магистральной, и нет ей конца. И она, видать, людям нужна.


Я, как любой писатель, получаю от своих читателей много писем. Пишут из разных концов нашей страны, в том числе и районов республики. Читатели в большинстве своем квалифицированные, многие из них тонко чувствуют слово, подмечают недостатки, делают полезные замечания. Но встречаются и такие, рассуждения которых меня настораживают. Разумеется не с каждым мнением читателя можно согласиться, не каждое замечание его можно принять всерьез, встречаются даже такие, от которых шарахаешься: некоторые люди явно не понимают особенностей литературы, вообще искусства, воспринимают произведение искусства прямолинейно. И это меня настораживает, пугает. Как бы число таких читателей не росло, а мнениями их не стали козырять разные окололитературные дотошные "критики”.


У словацкого писателя Милоша Крно есть такая миниатюра: как–то мальчику подарили большую лупу, и он решил получше рассмотреть розу. Сорвал лепестки, разрезал их, положил под увеличительное стекло. И увидел, что роза утратила смысл, красоту и аромат.


К сожалению, при чтении наших книг, периодики лупой вооружаются, препарируют наши произведения не одни мальчики.


Получил шесть писем из разных концов нашей страны на одну мою новеллу, опубликованную в газете "Известия". В новелле речь шла о пасечнике, убившем пчелу, которая села у случайно оброненной капли меда и стала ее есть.


"Зачем ты убил бедную труженицу"? – в сердцах спрашивают его.


Пасечник отвечает: "Пчела, которая попробовала готовый мед, уже не труженица, она – паразит. А такую в улье держать опасно – может заразить других".


Конечно, новелла не о пчеле. Конечно, у нее есть подтекст, глубокий и весьма полезный смысл. Но все шесть читателей этого не увидели, они увидели только убитую пчелу. Один из них даже назвал рассказ "клеветой на пчелу". Все шесть читателей уподобились мальчику из миниатюры Милоша Крно.


Такого читателя можно только пожалеть…


В сопроводительной записке редакция, посылавшая мне эти письма, пишет: "Не огорчайтесь, есть пока у нас и такие читатели”. А я все–таки огорчаюсь. Огорчаюсь, что они у нас еще есть – недалекие читатели и не только читатели, готовые препарировать наши произведения. Тот арифметический правильный редактор, о котором мы уже сказали.


Критик.... Когда я произношу это слово, я вдруг представляю Санкт–Петербург, холодные его улицы, заметенные снегом. И по одной из них, среди ночи, бежит худой человек в домашних туфлях с рукописью в руках. Человек в домашних туфлях – Белинский, названный современниками "неистовым Виссарионом". Он бежал пожать руку автору рукописи "Бедные люди", которую он только что прочитал, руку будущего классика, гениального Достоевского.


Многие ли из нас болеют за другого, сопереживают, как Белинский?


Мой приятель – критик, часто встречаю его фамилию на толстых монографиях. Я давно знаю его, со многими работами знаком. Он умен, книги его написаны с блеском, знанием дела, но почему–то дальше девятнадцатого века он не перешагивает, в наш двадцатый носу не кажет. Все о классиках, об усопших.


Как–то я спросил его, когда же он доберется до нас, живых писателей?


Критик грустно улыбнулся:


— О вас, живых, напишут те, которые еще не родились. О мертвых писать легче.


Критик этот, должно быть, позабыл, какими словами Достоевский распял ему подобных: "Подавлять в себе долг и не признавать обязанности, требуя в то же время прав себе, – есть только свинство...."


"В поэзии нужна страсть, нужна идея, и непременно указующий перст, страстно поднятый”, – говорит далее Достоевский.


Такой страстно поднятый перст требуется и в критике.


Хотя жизнь частенько задает нам здоровую трепку, оборачивается мачехой, она не в силах лишить тебя права жить трудно и светло, если, конечно, ты этого заслуживаешь. Но эта же жизнь жестоко мстит художнику, если он проходит по ней с завязанными глазами, как проходит по ней испольщик и поденщик.


Как перешагнуть через свою беду, не побоявшись расплаты? Трудно ему, бескомпромиссному сердцу. Еще не вышел из моды квасной патриотизм. Еще не все подлецы обезврежены.


Молчать? Нет, мы слишком много молчали. Измолчались. Увидели плоды своего молчания. Врачи считают смертельными те болезни, которые не дают о себе знать, молчат о себе.


Какая нам дана сила, люди, – кричать о своей боли! Давайте кричать!


"Я, очевидно, создан природой для охоты за хорошим и положительным, а не отрицательным... Задачей моей деятельности я считал необходимость подмечать в человеке его хорошее, его настоящее человеческое, а не зоологическое, не животное. Ибо животное изживается, а человеческое растет." (М.Горький).


Призывая изобличать зло, я мечтаю о торжестве добра над ним. Мечтаю помочь людям растить в себе человеческое. Помните Кони? Защищая истину, он защищал в преступнике человека от бесчеловечности в нем самом. Так я понимаю задачу писателя. Настоящего писателя!


Тот, кто не заплатил за мудрость старостью, кто сохранил жар души, оптимизм, кто жил трудно и светло, у того, если он писатель, лист бумаги превратится в опушку леса, в весенний дождик за опушкой, в трассу ночного самолета. И всякий, кто посидит возле доброго костра его, уйдет с душой согретой и просветленной.


Во фронтовых дневниках Эффенди Капиева есть такие строки: "Друзья мои! Мы живем в суровое великое время. Оно настолько неповторимо, что каждая строка, правдиво написанная сегодня, принадлежит истории. Будем честны. Позор и презрение тому подлецу, кто сфальшивит, кто вздумает кривить душой. Будем честны перед своей совестью, ибо совесть наша отныне есть совесть свидетелей на суде, к которым будут обращаться грядущие люди".


Я за такое беспокойство о литературе...


Служить в литературе честно – значит писать правду.


Все видеть, все слышать. Не лукавить, не хитрить с жизнью. И всегда помнить: смелость входит а состав таланта...


Несколько слов о языке, на котором я пишу. Русский язык для меня не был "изначальным'”. Меня, 13–летнего подростка, выросшего в армянской деревне, привезли в Баку и отдали в русскую школу. Это было в 1923 году, а в 1931–ом в одном из московских журналов – “Говорит СССР” был опубликован мой первый рассказ. Сколько было пролито пота на пути преодоления языкового барьера!


Может ли нерусский человек писать по–русски так, как русский? На этот вопрос сразу не ответишь. Человек, пишущий на языке, который не был для него "изначальным", ограничен во многом. Прежде всего стихия языка, которую нельзя постигнуть ни чтением, ни знанием грамматических правил. Такой неодолимый барьер! Затем ты сознательно вынужден отказываться от многих русских слов – слишком колоритных, слишком тесно связанных с особенностями жизни другого народа, так называемых "русизмов", тем самым ограничивая и обедняя свой словарь.


Но если это было бы так, если писатель, пишущий на неродном языке встречал бы на своем пути одни лишь трудности, и это ничем не компенсировалось бы, то вряд ли мы имели бы в русской литературе таких признанных мастеров русского слова, как Мариэтта Шагинян, Ираклий Андроников, Николай Атаров, Георгий Холопов, Георгии Гулиа, Фазиль Искандер, Белла Ахмадулина, Нора Адамян, какими были дагестанец Эффенди Капиев, грузин Шалва Сослани, осетин Хаджи–Мурад–Мугуев, как двуязычный Чингиз Айтматов.


Названные выше писатели и многие, многие другие, такие, например, как Олжас Сулейменов и Ануар Алимжанов в Казахстане, Рустам и Максуд Ибрагимовы в Азербайджане, Анвер Бекчентаев в Башкирии, достаточно известные в Союзе, всей своей литературой подтвердили – быть русским, чтобы создавать достойные произведения на русском языке, не обязательно. Кто не помнит веселого, иронического "Козлотура” Фазиля Искандера, полного юмора и тонкого лиризма "Сакена" Гулиа, "Докеров”, "Гренаду" и "Бегства Сусанны" Георгия Холопова. Или повести Чингиза Айтматова: "Прощай, Гульсары" и "Белый пароход", написанные на русском языке.


Эти произведения, созданные на русском языке нерусскими писателями, завоевали симпатии многомиллионного читателя у нас и за рубежом.


Так чем же компенсируются минусы в творчестве писателя, работающего на неродном языке? Национальной формой, в которую облекает тот или иной писатель свое произведение, тем национальным колоритом и теми красками, какие мы, нерусские, несем в себе, очень часто не подозревая о них, и которые вдруг обнаруживают себя, утверждая личность автора, его национальность, его самобытность, его самость, просто в силу принадлежности к народу, породившему его.


Впрочем не так–то легко уйти от собственной сути, если даже задашься целью вытравить из себя свое, изначальное.


В Англии долго не знали, что первоклассный английский писатель Майкл Арлен – армянин по происхождению. И все же один из критиков подметил, что “из английских книг Майкла Арлена торчат неанглийские уши”. В ответ на эту реплику Майкл Арлен посвятил следующую книгу своему отцу, манчестерскому купцу Микаэлу Куруджяну. И мир узнал, что автор знаменитой "Зеленой шляпы", маститый романист и тонкий знаток английского языка Майкл Арлен – армянин.


Вот такие же уши торчат из книг американского писателя Вильяма Сарояна, не "изначальный" английский язык которого не помешал ему стать одним из видных американских писателей.


А пример Теодора Юзефа Конрада? Поляк по национальности, в двадцать один год он нанялся на корабль и, не зная ни слова по–английски, отплыл в Англию. А через 17 лет Джозеф Конрад – один из лучших английских писателей–стилистов. Попутно скажем, с Конрадом произошло еще одно чудо. Родился писатель в Бердичеве, в городе, где всего–то и протекала малая речушка, учился в Чернигове, Кракове, Львове, где также не было моря, а стал его певцом.


Нечто похожее происходит, видимо, со многими из тех, кто пишет на неродном языке. В этой связи небезынтересно вспомнить Эффенди Капиева, дагестанца, писавшего на русском языке. Горец–лакец, он стал одним из взыскательных русских писателей–стилистов. Владея тремя горскими языками, он создал шедевр "Резьба по камню", в нем впервые поведав в нем о мудрой дагестанской устной поэтике. Потом открыл миру Гомера двадцатого века – Сулеймана Стальского.


Но недоумки не простили ему его русского языка... Не выдержав, он сбежал из своего Дагестана...


Да, несчастен тот, кто не может говорить со своим народом на родном языке. Но трижды несчастен народ, который отворачивается от соотечественника–иноязычника. Особенно, если этот иноязычный – писатель.


Но таких пасынков усыновляет будущее. А Эфенди Капиева Дагестан усыновил уже после смерти писателя. Он вернулся на родину, стал ее болью, ее совестью.


К слову сказать, моя литературная судьба, и не только литературная, удивительно похожа на судьбу Капиева. Все у меня капиевское: русский язык, который не был мне родным, трудности выбранного пути, недоброжелатели, в которых не было недостатка, даже язва желудка, от которой он так страдал.


Я бесконечно благодарен судьбе, которая подарила мне несколько встреч с Капиевым еще до войны, когда мы оба были молоды, когда он писал своего "Поэта", а я "Карабахскую поэму". Потом были несколько месяцев фронтовой жизни, которые сблизили нас.


У Капиева в дневнике есть такая запись: “Я всегда старался укрепить у читателя впечатление об авторе как сыне своего народа, с радостью вступившем на почву русской речи, но не желающим играть роль человека, изменившего вместе с языком и национальность”.