Заглавие «Сто лет философии» обещает больше того, что предлагается книгой. Во-первых, она ограничивается вопросами эпистемологии, логики и метафизики
Вид материала | Документы |
- Книга представляет собой продолжение другой книги Пассмора «Сто лет философии», 2851.47kb.
- Гарсия Маркеса «Сто лет одиночества», 36.54kb.
- Общепринято, что любой объект попадает в одну из двух категорий: одни вещи являются, 400.27kb.
- Отчет по практике 5, 248.97kb.
- 1. Место философии в системе культуры, 242.79kb.
- Программа вступительного экзамена в аспирантуру по специальности 09. 00. 01 «Онтология, 188.78kb.
- С. Н. Труфанов "наука логики", 2350.97kb.
- 1. я благодарна бабушке за её теплоту, за то, что она растила, воспитывала меня. Она, 20.41kb.
- И. Г. Митченков Современное философское знание постоянно обращается к проблеме среды, 105.34kb.
- Св. Галлен, март 24, 1991 г. Джон Кюнзли фон Фиммелъсберг, 2749kb.
Слова «материализм XIX века» сегодня стали привычными, причем часто ими пользуются так, словно материализм вообще был порождением этого века — философским выражением ужасов индустриализма, хищнического накопительства «нуворишей» и «жестких фактов» мистера Грэдгринда. В действительности материализм XIX в. был по большей части подновленным материализмом XVIII столетия, а тот имел свои довольно отдаленные корни в Древней Греции. Материализм почти столь же стар, как и сама философия, и его представители в XIX в. просто изложили его на языке науки своего времени (как раз поэтому их писания «устарели» на сегодняшний день), но философски они не были оригинальны. Большинство из них вообще не были философами, если только не употреблять это удобное слово в самом широком смысле. Они были учеными, чаще всего физиологами или биологами, а их материализм, как они полагали, был прямым следствием естественнонаучных открытий, а не философской спекуляции.
Это в особенности верно применительно к немецким материалистам середины прошлого века — к людям вроде Л. Бюхнера1, «Сила и материя» (1855) которого скоро утвердилась в качестве «Библии материализма». Стоит вспомнить о том, что в Германии университеты контролировались государством и в них имелась «официальная» философия. В то время эту роль играла несколько «разжиженная» версия гегельянства, задачей которой была как защита «духовной жизни» от посягательств естествознания, так и охранение государства от радикальных реформ. Естественно, такая официальная позиция философии принесла ей дурную славу в Германии, где новые силы оказались за пределами философии. Эта дурная репутация еще упрочилась из-за полной неспособности немецкого идеализма понимать эмпирический дух естественных наук, из-за попыток a priori, посредством лишь «натурфилософии», детально излагать, каким должен быть мир. Люди вроде Бюхнера были вынуждены отвечать, что естествознание не нуждается в философии; науке хватает собственных сил для того, чтобы дать общую картину мира; эта картина имеет своим прочным фундаментом эмпирические исследования, которым нет никакой нужды в философском умозрении.
Это «мировоззрение» было материалистическим. «Наука, — писал Л. Бюхнер, — постепенно устанавливает те факты, которым подчиняется существование макро- и микромира, их происхождение, жизнь и смерть, механические законы, присущие самим вещам, отбрасывая любого рода супранатурализм и идеализм в объяснении природных явлений». На возражение, что «инертная материя» никогда не смогла бы породить деятельную жизнь духа, Бюхнер отвечал, что материя не инертна — нет материи без
==27
силы. Равным образом для него нет и силы без материи — любое действие материально.
Формула Бюхнера — «нет силы без материи, нет материи без силы» — отчасти была направлена против супранатурализма, и в этом качестве она была «философией» для решительного, радикального континентального движения, которое было столь же враждебно церкви, как и государству2. Часто сами немецкие материалисты любили шокировать фразами вроде той, которую можно найти в «Физиологических письмах» Карла Фохта: «Мозг выделяет мысль подобно тому, как печень выделяет желчь». Это было частью их кампании против респектабельного идеализма.
В Англии общественная и интеллектуальная ситуации были совсем другими. Милля никак не назовешь «лакеем государства», как именовали континентальных философов ученые-радикалы. Не пытался Милль и «конструировать из мыслей природу, вместо того чтобы ее наблюдать» (сказано Бюхнером по адресу немецкого идеализма). В Англии, в отличие от Германии, совсем не революционно звучали слова Бюхнера: «В природе философии заключено то, что она является общедоступной — трактаты, которые не способен понять любой образованный человек, стоят едва ли больше той бумаги, на которой они написаны». И все же когда немецкий материализм пришел в Англию, пусть измененным в характерной английской манере (ярость его поумерилась, радикализм был осужден, громкость приглушена), он все же вызвал сенсацию.
В своем эссе «О свободе» Милль заметил: «Еретические мнения у нас никогда не горят ярким пламенем, но тлеют в узких кружках мыслящих и ученых лиц, среди которых они и возникают... А это сохраняет существующее положение дел весьма удачным образом для этих умов, поскольку никого нет нужды судить и сажать в тюрьмы, а все господствующие мнения внешне остаются в неприкосновенности. Но сами они никоим образом не воспрещают инакомыслящим употреблять свой разум, задетый болезнью мышления». Этот удобный социальный распорядок был нарушен новыми публицистами от науки, вроде Дж. Тиндалла, Т. Г. Гексли (Хаксли), У. К. Клиффорда3 (перечисляются в порядке убывания респектабельности), впервые понесшими науку рабочим, а вместе с наукой — те еретические идеи о Боге и душе, что ранее имели хождение в узком кругу «интеллектуалов».
С чисто полемической точки зрения их аргументы были эффективнее рассуждений философов, которые обычно кажутся слишком утонченными и своими спорами о понятиях и игрой слов вызывают подозрение у людей, не знакомых с философской традицией. Наука в то время быстро укрепляла свои позиции; можно сказать, что ее, как локомотив, двигали впервые сделавшиеся осязаемыми преимущества научного прогресса. В распоряжении ученого были чарующие новизной факты, а они, казалось, затрудняли веру в Бога, свободу и бессмертие души, по крайней мере в их привычном понимании. , Эти новые открытия притекали из разных источников. На первом месте стояла физиология. Открытие того, что лягушка, у которой в ходе опыта удалена часть мозга, а тем самым и сознания, может совершать по видимости целесообразные действия, наводило на мысль, что все внешне
==28
Глава 2
целесообразные действия могут быть автоматической реакцией на стимулы — «рефлексом». «Лягушка с половиной мозга нанесла теологии столь сильный урон, что его не сумели восполнить ученые богословы с целыми мозгами»4. Работа Э. Дюбуа-Реймона «Животное электричество» (1848) сходным образом уменьшила таинственность физиологических процессов, сведенных к известным физическим законам. И это лишь два примера.
В физике теория «сохранения энергии», примененная Г. Гельмгольцем (1847) как к неорганическому, так и к органическому миру, опровергала тот взгляд, будто люди могут повлиять на ход событий своими личными силами (свободной волей), не являющимися частью общей системы энергии. В химии синтез мочевины (1828) разрушил представление о непроходимой пропасти между химией живого организма и химией лабораторий. Тем временем А. Кетле по ходу исследования «моральной статистики» пришел к выводу (в своей книге «Sur 1'homme», 1835), что «во всем, что касается количества преступлений, мы видим, с каким безошибочным постоянством повторяются все те же числа; это относится и к тем преступлениям, которые, казалось бы, совершенно не поддаются человеческому предвидению, например убийствам». Перед людьми встал вопрос: как примирить это постоянство с традиционной доктриной свободной воли? В другой области применение «Высшего Критицизма» к Библии, т. е. проверка ее подлинности средствами обычного научного исследования, существенно уменьшило силу любых прокламаций против науки во имя непогрешимости Писания.
А затем пришел Дарвин5. «Религия науки», как описывает ее Монсеньор в «Лотаре» Дизраэли (1870), имеет две составные части: «Вместо Адама наше происхождение идет от нелепейшей из тварей; мысль — это фосфор, душа — комплекс нервов, а наше моральное чувство — выделение сахара». Английский ингредиент в этой «религии», дарвиновская теория эволюции, был не менее влиятельным, чем немецкий медицинский материализм. Сам Дарвин поначалу (в «Происхождении видов», 1859) избегал явным образом использовать эволюционную теорию применительно к человеку. «Вы спрашиваете меня, стану ли я обсуждать вопрос о человеке, — писал он в 1857 г. — Думаю, что я обойду стороной этот предмет, связанный с таким количеством предрассудков». Но его последователи, например Гексли в «Положении человека в природе» (1863), вскоре стали применять дарвиновскую теорию именно к человеку, а за ними последовал и сам Дарвин, написавший работу «Происхождение человека» (1871).
Эволюционная идея как таковая, т. е. представление о том, что окружающие нас виды животных развивались постепенно, на протяжении долгого периода, высказывалась задолго до Дарвина. Даже его гипотеза о «естественном отборе» имела предшественников6. Но в руках Дарвина эволюционизм обретает черты научной теории, получает форму, которая замечательным образом соответствовала преобладающим тенденциям биологической и социальной теории. Теперь для объяснения эволюции видов уже не было нужды изыскивать причину вроде «витального стремления» или антропоморфного «желания улучшить себя»; закрепляются те изменения, которые получили преимущество в непрестанной борьбе за выживание — эту борьбу экономист Мальтус уже обнаружил в человеческой истории (1798).
==29
Дальнейшим следствием труда Дарвина был подрыв того представления, согласно которому человек стоит вне и над природой как потенциально сверхприродное существо. Более того, казалось, что терпит крах и идея некоего плана в природе, на которой держалась, по Миллю, естественная теология. Если «приспособленность» человеческого организма к среде, в которой он себя находит, происходит из взаимодействия случайных изменений и преходящих обстоятельств, то эту «приспособленность» уже нельзя считать свидетельством какого-то божественного промысла.
Перспективы религии становились по меньшей мере тревожными. Можно было ожидать всплеска материализма, атеизма и детерминизма. Именно эти доктрины обнаруживали их оппоненты в сочинениях Гексли и его собратьев публицистов.
Впрочем, Гексли даже с некоторой горячностью отрицал свою принадлежность к материализму и атеизму. Конечно, он считал человеческие существа своего рода автоматами, наделенными сознанием; но это, по его объяснению, еще не значит быть материалистом. Даже если он отвергал все доказательства существования Бога, говорил он своим читателям, атеистом он не был — если Бога определять как «бесконечное и абсолютное». Гексли был готов назвать себя теистом, ибо «энергия» была для него и бесконечной, и абсолютной. Он признавал, что является детерминистом, но это было, по его словам, вполне добропорядочное воззрение, чуть ли не правоверный кальвинизм7.
Отношение Гексли к материализму лучше всего показывает особенности его философии. Для настоящего материалиста — он ссылается на Бюхнера — все сущее есть видоизменение материи и силы. Но сознание не является такой модификацией, хотя оно «внутренне связано» с материальным организмом. Природа этой связи более точно была определена Гексли в его «эпифеноменализме», изложенном в работе «О гипотезе, согласно которой животные суть автоматы». «Сознание у зверей, — пишет Гексли, — соотносится с механизмом их тела как побочный продукт деятельности тела; оно не обладает ни малейшей силой, способной изменять эту деятельность, подобно тому, как свист пара, сопровождающий работу парового котла у локомотива, не влияет на работу машины». (Сама эта метафора, кстати, прямо заимствуется у Бюхнера.) То, что верно для зверей, верно и для человека. «Сознание» не действует и не способно к действию, поскольку у него нет собственной энергии; оно просто «выдается» работой мозга, являясь бессильным призраком.
Таков был немецкий материализм в английском облачении. Но тут неожиданно начинаются колебания. Гексли заявляет: «Аргументы Декарта, показывающие, что наше достоверное знание не идет далее состояний сознания... кажутся неоспоримыми». Пусть ум есть лишь «аура» материи, и все же «единственно достоверным для нас является существование ментального мира».
Этот философский тупик радовал Гексли, который в своей книге о Юме (1879) тепло отзывался об «умеренном скептицизме» Юма, дававшем Гексли все основания быть «агностиком» — слово его собственного изобретения8. «Проблема последней причины существования относится к тем, что
К оглавлению
==30
Глава 2
целиком лежат за пределами моих слабых сил» — таков обычный ответ Гексли на обвинения в атеизме и материализме. Гексли и близкие ему публицисты были самыми отчаянными спорщиками. Они всегда могли уйти от критики, шумно заявляя: «А на знание этого мы и не претендовали». Епископы могли бы согласиться с Лениным в том, что агностицизм Гексли служил «фиговым листком материализма», но Гексли с удовольствием отвечал на это: «Если бы я был вынужден выбирать между материализмом и идеализмом, то я выбрал бы второй». Что можно еще к этому добавить?
Столь удобная доктрина, конечно, не могла испытывать недостатка в поклонниках. Сам Дарвин стал характеризовать свое отношение к религии как «агностическое». Лесли Стивен в «Апологии агностика» (1893, первая публикация в виде очерка была в 1876 г.) придал агностицизму дополнительный вес своим авторитетом историка идей. В Германии Э. Дюбуа-Реймон вызвал немалые толки докладом «О границах естественного познания», который в лучшей английской манере выглядел и антирелигиозным, и агностическим9. Но именно на долю Герберта Спенсера выпала разработка такой агностически-эволюционистской теории, которая разошлась по всему миру10. Конечно, его «Система синтетической философии» (1862—1893) привлекала внимание более своей биологией, психологией и социологией, нежели философскими идеями; его «Воспитание» (1861) способствовало широкой известности, а энергичная защита частного предпринимательства в «Человеке против государства» (1884) завоевала для него и те круги, в которые редко проникает философия. Но и одной философской доктрины, изложенной в «Первых принципах» (первом томе его «Синтетической философии»), было достаточно для того, чтобы вызвать энтузиазм современников.
Спенсер преследует две цели: во-первых, примирить науку с религией, и во-вторых — найти для философии место в мире, казалось бы поделенном между специальными науками. По первому пункту он обильно цитирует Гамильтона и Мэнсела, чтобы показать, что «все последние научные идеи представляют реальности, которые не могут быть постигнуты». Ученый «лучше других знает, что о последней природе вещей мы ничего не знаем». Даже если физика разлагает все материальные объекты на проявления силы в пространстве и времени, природа материи, по уверениям Спенсера, остается столь же таинственной, поскольку сила, пространство и время «превосходят всякое понимание». Даже если все действия ума могут быть сведены к набору ощущений, сам он по-прежнему остается загадкой, ибо ученый «не может постичь сами ощущения или то, что создает ощущения». Наука в трактовке Спенсера ведет нас тем самым к Непознаваемому.
Более того, это Непознаваемое понимается как Сила, хотя и Непостижимая (заглавные буквы принадлежат Спенсеру). Гамильтон, с его точки зрения, был прав, утверждая, что у нас нет иного определенного сознания, кроме сознания Относительного; но он был не прав, делая вывод, будто мы не знаем ничего безотносительного. У нас имеется «беспредельное и не формулируемое сознание» Абсолюта. Если б у нас не было какого-то сознания Абсолютного, то было бы просто бессмысленно говорить, что наше обычное сознание — это сознание Относительного, так как мы не могли бы
==31
ответить на вопрос: «Относительно чего?» Чтобы отдавать себе отчет о данном нам в опыте мире, мы должны думать о той видимости, которая приходит к нам как проявление Действительности, располагающейся за нею. «И это сознание Непостижимой Силы, — говорит Спенсер, — и есть то самое сознание, на котором покоится религия»11.
Так религия восстанавливается в своих правах как неопределенное сознание, которое невозможно сформулировать, — сознание Непостижимой Силы; но Спенсеру теперь нужно найти место для философии с ее задачами. Он определяет ее как «полностью объединенное знание» — по контрасту с «частично объединенным знанием» самих наук. Философ, как видит его задачи Спенсер, объединяет науки, находя принципы «высшего уровня общности», которые он затем прослеживает в различных конкретных науках. Подобно многим другим философам XIX в., например Дж. Г. Льюису12, Спенсер мыслит философию как эмпирическое исследование: научное по духу, но отличающееся от наук в силу своей большей общности.
Спенсер приступает затем к поиску этих общих принципов; из многих им сформулированных наибольшую известность получил его закон эволюции и распада. Спенсер был эволюционистом еще до Дарвина — в биологии последнего он видел просто конкретную иллюстрацию общего принципа; эволюция представляет собой космический закон, не ограничивающийся применением его к биологическим видам. (Дарвин заметил в письме к Фиске в 1874 г., что, «за исключением отдельных моментов, я даже не понимаю общую доктрину Г. Спенсера».) «Эволюция, — провозглашает Спенсер, — есть интеграция материи, сопровождаемая рассеянием движения, переводящая материю из неопределенной, бессвязной однородности в определенную, связную разнородность и производящая параллельное тому преобразование сохраняемого материею движения»13. Его «Синтетическая философия» иллюстрирует применением этого принципа к биологии, психологии и социологии: науки о неорганической природе тут опускаются, как не имеющие «непосредственной значимости», — хотя его критики быстро предположили наличие других причин того, что эта область выпала из рассмотрения. Именно те обстоятельства, которые принесли «Синтетической философии» такую известность среди современников — она служила путеводителем по быстро развивающимся биологическим и социальным наукам, — делают ее сегодня совершенно «устаревшей». Как писал Милль, «Спенсер с какой-то нарочитой пылкостью бросается на последнюю новую теорию, которая согласуется с его общим способом мышления». Его вклад в моральную и политическую философию по-прежнему представляет некоторый интерес, но нам не стоит искать у Спенсера сколько-нибудь строгое обсуждение философских вопросов. Он является публицистом XIX в. par excellence.
Конечно, имелись и другие «философы-эволюционисты». Одним из них был Эрнст Геккель, чью книгу «Загадка Вселенной» (1899) — учебник по постдарвиновскому натурализму — широко читают до сих пор. У него не было мук или сомнений Дарвина. «Естественный отбор, — писал Гек-
==32
Глава 2
кель, — есть математическая необходимость природы, не нуждающаяся в дальнейших доказательствах». Он не собирался записываться в агностики: «эволюция является тем магическим словом, с помощью которого мы разрешим все окружающие нас загадки либо, по крайней мере, покажем дорогу для их решения». Агностицизм был для Геккеля попросту формой обскурантизма, — это обвинение он прямо выдвигает против Дюбуа-Реймона в «Свободе науки и учения» (1878). Но главной мишенью его полемики в этом томе был другой биолог, Р. Вирхов, который незадолго до того предложил компромисс с религией. Наука для него должна заниматься одними лишь «фактами», оставляя все «спекуляции о сознании» церкви или даже государству, имеющему право воспрещать хождение умозрений, нарушающих общественное спокойствие.
Геккелю все это никак не нравится. Прежде всего, он отрицает возможность резкого разделения «фактов» и «умозрений», науки и философии. «Всякая истинная наука есть натурфилософия» — удивительное суждение в тот век, когда «натурфилософия» чаще всего приравнивалась к диким спекуляциям постгегелевской школы. Философия, по Геккелю, должна обрести форму «Монизма», определяемого как учение о том, что «огромный, единообразный, непрерывный и вечный процесс развития проходит сквозь всю природу; что все без исключения природные феномены, от движения небесных тел и падения камня до роста растений и сознания людей, подчиняются одному и тому же закону причинности; что все они в конечном счете могут быть сведены к механике атомов». Следует добавить, что каждый из этих атомов у Геккеля обладает душой14. Правда, богословы не смягчились от того, что души у него повсюду и что, как он выразился в связи с этим в «Последних словах об эволюции» (1905), «Бог есть всеобъемлющая сущность мира, и он тождествен... заполняющей пространство материи». Это была «религия науки», к тому же куда менее респектабельная, чем агностицизм Гексли, а потому она подвергалась особо сильным нападкам критиков материализма XIX в.
Другие формы эволюционистской философии возникли в Америке15. Тут виднейшим публицистом был Джон Фиске с его «Очерками космической философии» (1874) и «Идеей Бога под влиянием современного знания» (1886). Фиске с восторгом принял решение Спенсера относительно «внешнего антагонизма между наукой и религией». Но Непознаваемое в философии Фиске приобретает отчетливо более христианские черты: «Бесконечная и вечная Сила, которая явлена в каждой пульсации Вселенной, и есть не кто иной, как живой Бог». Идея эволюции, бывшая ранее оплотом натурализма, как мы увидим далее, быстро приспосабливается для целей идеализма16. Научные открытия обычно легко поддаются различным интерпретациям философов.
Из всех разновидностей материализма XIX в. наиболее влиятельной (если под влиянием понимать число адептов) был «диалектический материализм» марксистов. Но это влияние с точки зрения истории философии может быть описано как «историческая случайность». Подобно схоластике, которая также насчитывала тысячи сторонников, эта философия, столь тесно связанная с особого рода социальными институтами — в данном случае
==33
с Советским Союзом и с коммунистической партией, — оказала самое незначительное влияние, исключая тех философов, что верно служат указанным институтам.
Не так уж легко дать ясный обзор «диалектического материализма»!7. Довольно часто критики отождествляют марксовский материализм с «медицинским материализмом» Бюхнера и ему подобных. Возможно, Бюхнер отчасти подготавливал интеллектуальную атмосферу марксизма, но фактом остается то, что Фридрих Энгельс в «Людвиге Фейербахе и конце классической немецкой философии» (1888) говорит об «опошленной, вульгарной форме» медицинских материалистов и называет их «нищенствующими проповедниками». Ни Маркс, ни Энгельс не испытывали симпатий к атакам Бюхнера на «спекулятивную» философию от имени науки. Они признавали лишь два авторитета — Гегеля и Фейербаха.
Сегодня из учения Фейербаха18 лучше всего известна мстительная фраза в духе медицинского материализма: «Человек есть то, что он ест»; но эти слова сказаны в последние годы его жизни. Фейербах, вызвавший энтузиазм Маркса и Энгельса, был автором «К критике философии Гегеля» (1839), где он показывал, что гегелевская метафизика является просто переодетой теологией, последним прибежищем и последней рациональной подпоркой богословия. В «Сущности христианства» (1841) доказывалось, что сама теология есть фантастически запутанный способ изображения социальных отношений. Человек создает Бога по своему образу и подобию, а «религия есть сон человеческого духа». Но все же этот сон не совсем лишен реальности: «мы видим действительные предметы не в реальном свете необходимости, а в чарующем, произвольном блеске воображения и прихоти». Целью Фейербаха было «открыть глаза» богословию; подобно Конту, он надеялся заменить основанной на любви «религией человечности» то, что он считал «фантазиями» супранатурализма.
Фейербах, полагали марксисты, одним ударом сокрушил метафизику и религию, оставив лишь «природу» как нечто изучаемое с помощью наблюдения, а не выводимое из «чистого мышления». Но в этой реакции на Гегеля, по мнению Маркса, Фейербах не сумел оценить великий вклад Гегеля в философию — его диалектический метод. Что представляла собой эта диалектика? Энгельс в «Диалектике природы» (написана в 1872—1886 гг., впервые опубликована в 1925 г.) сводит ее к трем основным законам: закону перехода количества в качество, закону взаимного проникновения противоположностей, закону отрицания отрицания. Первый из них можно продемонстрировать тем фактом, что при понижении температуры — изменении количества — вода превращается в лед, т. е. меняется качество. Второй закон иллюстрируется наличием в природе противоречий, третий — тем способом, как эти противоречия разрешаются в высшем единстве.
Главный спор шел относительно двух последних законов. Е. Дюринг19 в своем «Курсе философии» (1875) едко заметил: «В самих вещах нет никаких противоречий или, иными словами, признание противоречия реальностью само является верхом бессмыслицы». Энгельс на это отвечал («АнтиДюринг», 1878), что это верно лишь при наблюдении вещей в состоянии покоя. «Движение само есть противоречие; уже простое механическое пе-
2-
==34